ДЖЕРОМ К. ДЖЕРОМ, www.jeromekjerome.ru

ТРОЕ В ЛОДКЕ, НЕ СЧИТАЯ СОБАКИ

Перев.: М. А. Энгельгардт
По изд.: Джером К. Джером. Трое в лодке (не считая собаки). — М.: Профиздат, 2009
Jerome K. Jerome. Three Men in a Boat (to Say Nothing of a Dog), 1889

ГЛАВА I • ГЛАВА II • ГЛАВА III • ГЛАВА IV • ГЛАВА V • ГЛАВА VI • ГЛАВА VII • ГЛАВА VIII • ГЛАВА IX • ГЛАВА X • ГЛАВА XI • ГЛАВА XII • ГЛАВА XIII • ГЛАВА XIV • ГЛАВА XV • ГЛАВА XVI • ГЛАВА XVII • ГЛАВА XVIII • ГЛАВА XIX

ПРЕДИСЛОВИЕ

Главное достоинство этой книги не в изяществе стиля, не в обилии полезных сведений, которые можно из нее почерпнуть, а в правдивости и простоте. На ее страницах вы найдете отчет о действительно случившихся событиях. Автор постарался только приукрасить их, но и тут не приложил особого усердия. Джорж, Гаррис и Монморанси не поэтические идеалы, а живые существа с мясом и кровью, особенно Джорж, который весит четыре с половиной пуда [Пуд (старинная русская мера веса) равен 16,3 килограмма, т.е. вес Джорджа — около 74 килограммов. (Все постраничные примечания в книге сделаны редактором данного издания. В дальнейшем пояснения редактора даются не только в виде сносок, но иногда и в самом тексте, в квадратных скобках.)].

Другие произведения превзойдут это глубиною мысли и знанием человеческой природы, другие книги могут поспорить с этой в отношении оригинальности и объема, но в отношении безнадежной и неисправимой правдивости ни одна из известных миру книг не может соперничать с нею. Это достоинство более всякого другого сделает книжку драгоценной в глазах серьезного читателя и увеличит значение полезного урока, который в ней заключается.

Дж.-К. Джером

ГЛАВА I

Три инвалида. — Страдания Джоржа и Гарриса. — Жертва ста семи роковых недугов. Полезные предписания. — Как лечить расстройство печени в детском возрасте. — Мы все заработались и нуждаемся в отдыхе. — Неделя на бурных волнах. — Джорж предлагает поездку по реке. — Возражения Монморанси. — Решение большинством трех голосов против одного.

Нас собралось четверо: Джорж, Вильям Самуэль Гаррис, я — Джим — и Монморанси. Мы сидели в моей комнате, курили и толковали о том, как мы плохи, то есть, я хочу сказать, плохи с медицинской точки зрения.

Все мы чувствовали себя скверно и были очень расстроены этим. Гаррис сообщил, что по временам у него бывают такие сильные припадки головокружения, что он почти теряет сознание. Джорж сказал, что у него тоже бывают припадки головокружения и он тоже почти теряет сознание. У меня же печень была не в порядке. Я знаю, что печень: как раз перед тем прочел объявление о патентованных пилюлях против расстройства печени, где перечислялись все симптомы, по которым больной может определить у себя этот недуг, — и все симптомы оказались у меня.

Удивительная вещь: всякий раз, когда мне случается прочесть описание какой-нибудь болезни, я прихожу к заключению, что она гнездится во мне, и притом в опаснейшей форме. Всякий раз диагноз оказывается схожим с моими ощущениями!

Зашел я как-то в Британский Музеум [Британский Музеум (British Museum) — грандиозный исторический музей, находящийся в центральной части Лондона (Сити). Музей располагает обширной библиотекой с читальным залом] — прочесть о какой-то легкой болезни, кажется о крапивной лихорадке, которая меня донимала. Взял книгу, прочел все, что мне нужно было, а там как-то нечаянно стал переворачивать листы и просматривать главы о других болезнях. Не помню, какая подвернулась мне сначала, — какой-то ужасный, убийственный недуг, — но только не успел я прочесть до половины список симптомов — предвестников болезни, как уже почувствовал, что заражен ею!

С минуту я сидел, оцепенев от ужаса, а затем, машинально или с горя, снова стал перелистывать книгу. Встретил тифозную горячку — пробежал симптомы и убедился, что у меня тифозная горячка, что я захватил ее уже несколько месяцев тому назад и до сих пор не замечал! Далее наткнулся на пляску святого Витта и, как уже следовало ожидать, убедился, что у меня пляска святого Витта...

Тут я не на шутку заинтересовался своим состоянием, решил исследовать его досконально и принялся за чтение в алфавитном порядке, начиная с артрита, причем убедился, что он у меня есть и острый период начнется послезавтра. Брайтову болезнь я нашел у себя в измененной форме, так что, по-видимому, мог рассчитывать прожить с ней многие годы. Холера оказалась у меня с тяжкими осложнениями, а с дифтеритом я, кажется, родился. Я добросовестно проштудировал весь алфавит, и единственной болезнью, которой у меня не оказалось, была бледная немочь.

В первую минуту я был неприятно поражен такой опрометчивостью. Почему я не заболел бледной немочью? С какой стати произошло это непростительное упущение? Потом, однако, менее алчные чувства взяли перевес. Я вспомнил, что у меня оказались все остальные болезни, известные в фармакологии, и решил, что не буду таким себялюбивым — обойдусь как-нибудь без бледной немочи. Подагра в своей злейшей форме явилась у меня без моего ведома, а чахоткой я, кажется, страдал с детства. После чахотки не было никаких болезней, и я решил, что дальше мне нечего читать.

Я сел и задумался: какой интересный случай я представляю с медицинской точки зрения и каким был бы приобретением для медицинской академии! Студентам не нужно было бы таскаться по госпиталям, если бы я был к их услугам: ведь я сам представлял собой целый госпиталь. Стоило бы поухаживать за мной, а там — получай дипломы.

Затем я задал себе вопрос: сколько же мне остается жить? Попытался произвести диагноз над самим собою. Пощупал пульс. Сначала вовсе не мог найти пульса. Потом он как-то сразу явился. Я достал часы и сосчитал. Пульс оказался: 147 в минуту. Потом я попытался отыскать сердце, но не смог его найти: оно совсем перестало биться. (Впоследствии я пришел к выводу, что оно все время оставалось на месте и все время билось, но ручаться за это все же не могу.) Я ощупал себя спереди, начиная от того места, которое называю своей талией, и до головы; освидетельствовал оба бока, пошарил и на спине, но ничего не нашел и не почувствовал. Тогда я попытался осмотреть свой язык: высунул его как мог дальше, зажмурил один глаз, а другим попытался осмотреть. Но увидал только кончик и более, чем когда-либо, убедился после этого осмотра, что у меня скарлатина.

Я вошел в библиотеку веселым, здоровым парнем, а выбрался из нее жалкой развалиной.

Я отправился к моему врачу. Это мой старый однокашник. Когда мне кажется, что я болен, он щупает мой пульс, смотрит язык, разговаривает со мной о погоде — и все это даром. Теперешнее мое посещение должно было вознаградить его. Для доктора, — думалось мне, — всего важнее практика. Пусть же он займется мною. Я доставлю ему больше практики, чем семьсот обыкновенных, дюжинных пациентов, страдающих одним-двумя недугами.

Итак, я отправился к моему врачу и застал его дома.

— Ну-с, что у тебя такое? — спросил он.

— Дорогой мой, — отвечал я, — не стану отнимать у тебя время, перечисляя, что такое у меня. Жизнь коротка, и ты можешь умереть, прежде чем я успею закончить. Но я тебе скажу, чего у меня нет. У меня нет бледной немочи. Почему, ей-богу, не знаю, но факт тот, что у меня ее нет. Зато все остальное у меня есть.

И я рассказал, каким образом пришел к этому открытию.

Тогда он раздел меня, осмотрел, схватил мою руку выше кисти, стукнул меня в грудь, когда я вовсе не ожидал этого (совершенно неблагородный поступок, на мой взгляд), и постучал по голове. Затем уселся за стол, написал рецепт, сложил его и отдал мне, а я положил его в карман и ушел.

Я не стал читать рецепт. Я отправился в ближайшую аптеку и отдал его аптекарю. Тот прочел и возвратил его мне, сказав, что ему нечего с ним делать.

— Да ведь вы аптекарь? — спросил я.

— Да, я аптекарь, — отвечал он. — Если бы у меня была бакалейная лавка и ресторан, я был бы рад услужить вам, но я, к сожалению, только аптекарь.

Я прочел рецепт. Вот его содержание:

1 порция бифштекса,
1 пинта [пол-литра] горького пива — каждые 6 часов.
Прогулка в десять миль по утрам.
Ложиться в постель ровно в 11 ч. каждую ночь.

Кроме того, не забивайте себе голову вещами, которых вы не понимаете.

Я последовал этим предписаниям, и с очень хорошим результатом. По крайней мере для меня, так как я до сих пор остаюсь в живых.

Возвращаясь к расстройству печени: я нашел в себе все признаки этой болезни, и прежде всего важнейший — общую неохоту к какому бы то ни было труду.

Сколько я выстрадал из-за этого симптома, и пересказать нет сил! С самых юных лет я мучился этим недугом. В детстве он не оставлял меня ни на один день. Тогда еще не понимали, что это — болезнь. В то время медицинская наука еще далеко не достигла такой степени совершенства, как ныне, и мой недуг называли просто ленью.

— Ступай, ступай, принимайся за уроки, ленивый чертенок! — говорили мне, без сомнения потому, что не знали о моей болезни.

Вместо пилюль я получал головомойки. И, странное дело, они нередко помогали мне. Да, в то время хорошая головомойка производила наилучшее действие на мою печень, заставляла меня быстрее и прилежнее приниматься за дело, чем ныне — целая коробка пилюль. Впрочем, ведь это вещь известная: простые, старомодные лекарства нередко оказываются действеннее всевозможных дорогих препаратов...

Мы просидели с полчаса, рассказывая друг другу о наших болезнях. Я объяснил Джоржу и Вильяму Гаррису, как я себя чувствую по утрам, когда встаю с постели. Вильям Гаррис объяснил нам, как он чувствует себя по вечерам, когда ложится в постель. А Джорж перешел с кресла на прикаминный коврик и дал нам выразительное и сильное мимическое представление, объясняя, как он чувствует себя по ночам. (Джорж воображает, будто он болен, — только, знаете ли, в действительности он вполне здоров.)

Тут миссис Поппетс постучалась к нам и спросила, будем ли мы ужинать. Мы грустно улыбнулись друг другу и решили, что нам, пожалуй, полезно проглотить кусочек-другой. Гаррис заметил, что небольшое количество пищи в желудке часто помогает против болезни. И миссис Поппетс принесла ужин. Мы уселись за стол и начали трапезу с котлеток под луковым соусом, постепенно дойдя и до пирога с вареньем из ревеня.

Вероятно, я был очень слаб, потому что спустя полчаса или около того уже вовсе не хотел есть (вещь необычайная для меня) и отказался от сыра.

Исполнив сей долг, мы снова налили стаканы, закурили трубки и вернулись к обсуждению вопроса о нашем здоровье. Чем, собственно, мы страдали, никто из нас не мог определить вполне точно; но единодушное заключение было таково, что наши недуги, каковы бы они ни были, — результат переутомления.

— Отдых, вот что нам нужно, — сказал Гаррис.

— Отдых и перемена, — сказал Джорж. — Крайнее напряжение мозга произвело общее угнетающее действие на нашу нервную систему. Новые впечатления, а также отсутствие необходимости мыслить восстановят наше умственное равновесие.

У Джоржа есть двоюродный брат — студент-медик, так что он, Джорж, обладает, так сказать, семейно-врачебной манерой излагать мысли.

Я согласился с Джоржем и заметил, что нам следует поискать какой-нибудь захолустный старосветский уголок, вдали от буйной толпы, и провести недельку среди мирных полей. Какой-нибудь забытый миром закоулок, сонное царство, в стороне от шумного света. Какое-нибудь уютное гнездышко на утесах Темзы, где лишь слабо ощущаются бурные волны XIX века.

Гаррис сказал, что, по его мнению, это чепуха. Хотя он знает такой уголок, где ложатся в постель в восемь часов вечера и где нельзя достать газеты ни даром, ни за деньги.

— Но нет! — прибавил он. — Если вы хотите отдохнуть и развлечься, то лучше всего поездка по морю.

Но я горячо восстал против поездки по морю. Поездка по морю хороша, когда длится два месяца, а ехать на одну неделю — только огорчение. Вы отправляетесь в понедельник, намереваясь весело провести время. Вы посылаете последнее прости публике, остающейся на берегу, закуриваете длиннейшую из ваших трубок и принимаетесь разгуливать по палубе, точно вы капитан Кук, сэр Фрэнсис Дрэйк [Фрэнсис Дрэйк (Drake; 1540—1596) — один из героев английской истории; в частности, прославился тем, что совершил второе (после Магеллана) кругосветное плавание] и Христофор Колумб, вместе взятые. Во вторник вы жалеете, что поехали. В среду, четверг и пятницу вы рады умереть. В субботу вы можете лишь проглотить стакан чаю, сидеть на палубе и отвечать слабой ласковой улыбкой сострадательным людям, которые спрашивают вас, как вы себя чувствуете. В воскресенье вы уже способны ходить и принимать твердую пищу. И только в понедельник, стоя с чемоданом и зонтиком на шкафуте [Шкафут (голл. schavot) — часть верхней палубы, между двумя мачтами] и готовясь выйти на пристань, вы начинаете наслаждаться поездкой.

Мой зять предпринял однажды небольшую поездку по морю — от Лондона до Ливерпуля — для поправления здоровья. Он купил и обратный билет, а по приезде в Ливерпуль единственной его заботой было — продать обратный билет. Он предлагал его по всему городу с огромной уступкой! И наконец продал случайно за 18 пенсов [Пенс (pence) — множественное число от penny: разменная монета; один пенни раз в 10 меньше шиллинга и раз в 100 меньше фунта стерлингов] желчному молодому человеку, которому доктора предписали поездку на морской берег и физические упражнения.

— Морского берега, — сказал мой зять, нежно всовывая ему в руку билет, — вам хватит на всю жизнь, а физических упражнений у вас будет куда больше на корабле, чем если бы вы вздумали кувыркаться на суше.

Сам он, мой зять, вернулся домой по железной дороге. Он говорит, что Северо-Западная железная дорога достаточно безвредна для его здоровья.

Другой мой знакомый тоже отправился на неделю в морское путешествие; перед самым отъездом буфетчик спросил у него, намерен ли он платить за каждое блюдо отдельно или заплатит разом за неделю вперед, Буфетчик сказал, что разом за неделю возьмет два фунта пять шиллингов. На завтрак — рыба и жареное мясо. Поздний завтрак подается в час и состоит из четырех блюд. Обед в шесть часов: суп, рыба, мясо, цыплята, салат, варенье, сыр, десерт. В десять часов — мясо на ужин.

Мой друг подумал, что выгоднее заплатить разом эти два фунта пять шиллингов (он хороший едок), и так и поступил.

К позднему завтраку они были за Ширнессом [Ширнесс — город-порт на юго-восточном побережье в устье реки Медуэй]. Он не чувствовал такого аппетита, как ожидал, и съел только кусочек вареного мяса и немного земляники со сливками. Он много размышлял после завтрака, и по временам ему казалось, что он целые недели питался вареным мясом, а по временам — что он целые годы жил на землянике со сливками.

По-видимому, ни мясо, ни земляника не чувствовали себя хорошо в его желудке: оба казались недовольными.

В шесть часов ему сказали, что обед подан. Это известие вовсе не пробудило в нем восторга, но, вспомнив, что надо же выручать свои два фунта пять шиллингов, он встал и, придерживаясь за канаты и за все, что попадалось под руку, спустился в каюту. Приятный запах лука и поджаренного окорока, рыбы и зелени встретил его там. Буфетчик подошел к нему с масляной улыбкой:

— С чего начать обслуживание вас, сэр?

— Уведите меня отсюда, — отвечал он слабым голосом.

Его подхватили под руки, вывели на палубу и там оставили на произвол судьбы.

В течение четырех следующих дней он вел аскетический образ жизни, питаясь галетами и содовой водой; к субботе он настолько поправился, что смог выпить стакан слабого чая с черствой булкой, а в понедельник чуть не объелся куриным супом. Во вторник он оставил корабль и, уходя с пристани, бросал на него тоскливые взоры. Уходит! — думал он. — Уходит и увозит с собой на два фунта пять шиллингов пищи, которая принадлежит мне и которой я не воспользовался!

Он говорил потом, что, если бы ему дали еще денек, он вернул бы свои два фунта пять шиллингов...

Итак, я высказался против поездки по морю. Я не о себе хлопотал, мне все равно, но я боялся за Джоржа. Джорж отвечал, что ему тоже все равно и он не против поездки, но советует Гаррису и мне отказаться от нее, так как уверен, что мы заболеем. Гаррис сказал, что не может понять, как это люди ухитряются болеть на море, — по его мнению, они просто притворяются, воображая, что это очень интересно. И прибавил, что несколько раз старался заболеть, но никогда не мог.

При этом он рассказал нам о своем переезде через Ламанш в бурную погоду, когда все пассажиры попрятались по каютам и только он да капитан остались на палубе как ни в чем не бывало. Иногда как ни в чем не бывало оказывались он да младший помощник. Вообще таких было всегда двое: он и еще кто-нибудь. Когда же не было никого другого, то здоровым оставался он один.

Странное дело: никто не страдает морской болезнью на суше. На море таких больных — пруд пруди, но я ни разу не встречал на суше человека, который бы вообще знал, что такое морская болезнь. Куда деваются легионы страдальцев-пассажиров, которыми кишмя кишит каждое судно, — куда они деваются, когда выходят на берег? Неразрешимая загадка!

Впрочем, если большинство людей похожи на парня, которого я встретил однажды на ярмутском [По названию английского портового города Great Yarmouth (Великий Ярмут)] пароходе, то я, пожалуй, могу разрешить эту кажущуюся неразрешимой загадку. Не помню, где это было, но помню, что парень лежал, высунувшись из пушечного жерла, в самой опасной позе. Я подошел к нему и попытался спасти его.

— Эй, отодвиньтесь подальше! — сказал я, дергая его за плечо. — Вы свалитесь за борт.

— О, туда мне и дорога! — отвечал он, и я оставил его в покое.

Три недели спустя я встретил его в Батском отеле [Бат (Bath) — город-курорт на юге Великобритании, славящийся термальными источниками]: он рассказывал о своих путешествиях и в самых восторженных выражениях говорил о своей любви к морю.

— «Хороший моряк!» — повторил он завистливое замечание какого-то милого молодого человека. — Нет, признаюсь, я однажды чувствовал себя плохо. Это было за мысом Горн. На другой день корабль пошел ко дну. Тут вмешался я:

— Кажется, вам было немножко не по себе на ярмутском пароходе. Вы еще хотели вывалиться за борт.

— На ярмутском пароходе? — повторил он с очевидным смущением.

— Ну да; в пятницу, три недели тому назад.

— А-а, да, да, — отвечал он, оживляясь, — теперь припоминаю. У меня страшно болела голова. Это все от пикулей [Пикули — мелкие маринованные овощи, употребляемые как приправа]. В первый раз в жизни пришлось есть такие скверные пикули на порядочном пароходе. Вы их пробовали?..

Я лично открыл прекрасное средство против морской болезни. Нужно раскачиваться в такт с кораблем. Нужно стать посреди палубы и, если корабль качает, наклоняться в противоположную сторону: таким образом вы постоянно сохраняете вертикальное положение. Когда нос корабля поднимается, вы наклоняетесь вперед, пока не ткнетесь своим носом о палубу; когда же поднимается корма — опрокидываетесь на спину. Одно плохо: хватает вас на час — на два, но невозможно раскачиваться таким образом целую неделю.

— Предпримем поездку по реке! — предложил Джорж.

И прибавил, что в этой поездке мы найдем свежий воздух, физические упражнения и покой; что постоянные смены пейзажа будут развлекать нас, а гребля веслами благотворно повлияет на наш аппетит и сон.

Гаррис, откликаясь на последний аргумент Джоржа, посоветовал ему не предпринимать ничего такого, что могло бы заставить его спать больше, чем он спит обычно: это было бы опасно. Да и вообще он не совсем понимает, каким образом Джорж ухитрится спать больше, чем теперь, если принять в расчет, что в сутках всего двадцать четыре часа — как зимою, так и летом. Впрочем, если Джоржу все-таки удастся спать больше, то он, деликатно выражаясь, станет мертвым — и таким образом избавится от издержек на стол и квартиру. Затем Гаррис изрек, что поездка по реке ему вполне по вкусу.

Мне идея с рекой тоже нравилась, и мы оба одобрили Джоржа, но таким тоном, как будто нас удивило, как это Джорж ухитрился придумать что-то путное.

Единственный, кому этот проект не понравился, был Монморанси: он терпеть не может рек.

— Для вас это хорошо, братцы, — рассуждал Монморанси, — вы это любите. Но я не люблю. Мне там нечего делать. К природе я равнодушен; я и не курю на свежем воздухе. Если я увижу крысу, вы не остановитесь. Если я засну, вы будете себе плыть дальше и можете случайно вытряхнуть меня из лодки... Нет, коли пожелаете узнать мое мнение, я скажу: эта затея — чистая чепуха!

Как бы то ни было, нас оказалось трое против одного — и поездка состоялась.

ГЛАВА II

Обсуждение планов. — Ночевка под открытым небом в хорошую погоду. — То же в дурную. — Компромисс и отношение к нему Монморанси. — Опасения за недолговечность существования Монморанси и их несостоятельность.

Мы достали карту и принялись обсуждать план поездки.

Отправиться решили в ближайшую субботу из Кингстона. Гаррис и я поедем туда и наймем лодку до Чертсея [Кингстон (Kingston) — город на восточном побережье Великобритании (в центральной части собственно Англии). Чертсей, или Чертей (Chertsey), — город на юге Англии], а Джорж, которому нельзя отлучиться из Сити [Сити — деловой и экономический центр Лондона, где расположены банки, офисы крупных фирм и компаний] до двух часов пополудни (он ходит в контору спать от десяти до четырех ежедневно, за исключением субботы, когда его будят и выпроваживают в два часа), приедет позднее. Будем мы ночевать в поле или останавливаться в гостиницах?

Джорж и я стояли за ночевку в поле. Это так дико, привольно, патриархально! Багряные лучи заходящего Солнца тихо гаснут среди холодных, мрачных облаков. Птицы умолкают, и только жалобный стон водяной курочки и резкий крик коростеля нарушают таинственную тишину сонных вод, в которых умирающий день испускает последнее дыхание. Из темных рощ бесшумно выскользают серыми тенями духи ночи; изгоняя последние отблески света, разбегаются они неслышными и незримыми стопами по прибрежным лугам, по тоскливо шумящим камышам; и ночь со своего мрачного престола развертывает черные крылья над потемневшим миром, воцаряясь в волшебном небесном дворце, озаренном мерцающими звездами.

Мы причаливаем лодку в каком-нибудь укромном уголке, раскидываем палатку и варим на костре скромный ужин. Потом закуриваем трубки и коротаем время в веселой беседе, между тем как река плещется вокруг нашей лодки и рассказывает нам свои чудесные старинные сказки, тихо напевает старую колыбельную песенку, которую поет уже столько тысячелетий и будет петь еще много тысячелетий, прежде чем голос ее не станет хриплым и разбитым от старости... — и чудится порою, что мы, столько раз покоившиеся на ее зыбком лоне, понимаем эту песенку, хотя и не можем передать ее словами.

Мы сидим на берегу, глядя, как Луна поднимается на горизонте, и целует реку братским поцелуем, и стискивает ее в своих серебряных объятиях; мы слушаем, как река струится с вечной своей песней, с вечным ропотом к ее господину — морю, пока наши голоса не замрут и трубки не потухнут; мы, довольно дюжинные, обыкновенные молодые люди, чувствуем необычайную полноту мыслей, грустных и в то же время сладких, и теряем охоту говорить, и наконец улыбаемся, встаем, выколачиваем пепел из потухших трубок, желаем друг другу спокойной ночи и, убаюканные, ропотом воды и шумом деревьев, засыпаем при свете величавых, спокойных звезд — и видим во сне, что Земля снова помолодела, блещет юностью, как сотни веков тому назад, когда заботы и печали еще не избороздили морщинами ее лица, а грехи и безумие ее детей еще не состарили ее любящего сердца, когда пороки мишурной цивилизации еще не вырвали нас из ее нежных объятий, а ядовитый смех искусственного условного быта еще не заставил нас стыдиться простой жизни на ее широком лоне, где тысячи лет тому назад родилось человечество...

— А что, если пойдет дождь? — спросил Гаррис.

Гарриса решительно ничем не проберешь! В нем нет ни на грош поэзии, никаких порывов к недосягаемому. Гаррис никогда не плачет, не зная, о чем. Если вы заметите у Гарриса слезы на глазах, то будьте уверены, что он поел сырого луку либо хватил лишнего. Если вам случится стоять с Гаррисом на берегу моря и вы скажете ему: «Слышите?.. Это русалки поют глубоко под шумными волнами... Это звучит похоронная песнь морских духов над телами утопленников, опутанных водорослями», — он возьмет вас под руку и ответит: «Полноте, старина! Я знаю, что это такое: просто вы озябли. Пойдемте-ка, тут поблизости есть местечко, где можно хватить стаканчик отличнейшего шотландского виски, — и всю простуду как рукой снимет».

Гаррис всегда знает поблизости местечко, где можно найти что-нибудь блистательное по питейной части. Думаю, если вы повстречаете Гарриса в раю (говорю только для примера), то он тотчас заявит вам: «Рад вас видеть, старина; пойдемте-ка, тут поблизости есть местечко, где нам дадут отличнейшего нектара».

Впрочем, в настоящем случае, имея в виду ночевку под открытым небом, его практичное замечание пришлось кстати. Действительно, ночевать под открытым небом в дождливую погоду не особенно приятно. Представим: наступает вечер, вы промокли до нитки, в лодке набралось воды на добрых два дюйма, все ваши вещи отсырели. Вы отыскиваете на берегу местечко посуше и почище, высаживаетесь, вытаскиваете палатку, и двое из вас стараются прикрепить ее. Палатка пропитана водой и тяжелая, она выскальзывает у вас из рук, шлепает вас по лицу, заворачивается вокруг головы — и доводит вас до неистовства! Все это время дождь льет как из ведра. И в сухую-то погоду нелегко раскинуть палатку, а в дождливую это просто геркулесов подвиг. Вам кажется, что ваш товарищ дурачит вас, вместо того чтобы помогать. Только что вы прикрепили свой конец палатки, как он дергает за свой — и ваша работа пошла прахом.

— Ну, что у вас там такое? — взываете вы.

— А у вас что такое? — возражает он. — Прикрепили вы?

— Не дергайте! Вы все испортили, осел! — кричите вы.

— Врете вы, ничего я не испортил! — орет он в ответ. — Привязывайте ваш конец!

— Говорят вам, вы все испортили! — вопите вы и дергаете за веревки так, что все колышки вашего приятеля вылетают вон.

— Эдакий идиот, — ворчит он сквозь зубы; затем сильный подскок, и ваша сторона палатки тоже отлетает.

Вы бросаете колотушку и кидаетесь к нему, чтобы откровенно высказать ваше мнение о его поступке, а он в то же самое время кидается к вам с другой стороны с тем же самым намерением. И вот вы гоняетесь друг за другом вокруг палатки, ругаясь на чем свет стоит, пока наконец палатка окончательно не заваливается, — и вы оба останавливаетесь над ее развалинами, разом восклицая:

— Ну, что? Говорил я вам!..

Тем временем третий ваш товарищ тоже ругался на чем свет стоит последние десять минут, поскольку зачерпнул в рукава воду, которую отливал из лодки, — и вот теперь он желает узнать, какого черта вы там возитесь и почему эта проклятая палатка до сих пор не установлена!

Наконец вы кое-как укрепляете эту проклятую палатку и вытаскиваете вещи из лодки. Нечего и думать развести уютный костер — приходится удовольствоваться спиртовой лампой.

Дождевая вода — ваше главное угощение за ужином: хлеб пропитан ею на две трети, пирог с мясом насыщен ею полностью, варенье, масло, соль, кофе превратились в суп благодаря ей.

После ужина вы убеждаетесь, что табак отсырел и курить невозможно. Хорошо еще, что есть бутылка, содержимое которой, принятое внутрь в достаточном количестве, возрождает в вас охоту к жизни настолько, что вы ложитесь спать.

Вам снится, что слон улегся вам на грудь; вдруг под вами разверзается вулкан и сбрасывает вас на дно морское, между тем как слон храпит себе, как ни в чем не бывало, на вашей груди. Вы просыпаетесь и чувствуете, что в самом деле случилось что-то ужасное. Сначала вам кажется, будто наступил конец света; потом вы соображаете, что это невозможно, а просто вломились воры или разбойники либо случился пожар. Вы зовете на помощь, но помощи нет, и вы чувствуете только, что толпа навалилась на вас и душит вас.

Еще кому-то приходится плохо — вы слышите его слабые стоны под кроватью. Решившись во всяком случае дорого продать свою жизнь, вы отчаянно боретесь, отбиваясь руками и ногами и продолжая кричать во всю глотку, пока наконец какое-то препятствие не уступает вашим усилиям и голова ваша не оказывается на свежем воздухе. В двух шагах от себя вы замечаете полуодетую фигуру разбойника, подстерегающего вас, и решаетесь биться с ним не на живот, а на смерть, как вдруг узнаете своего приятеля Джима.

— О, это вы? — говорит он, узнавая вас.

— Да, — отвечаете вы, протирая глаза. — Что случилось?

— Кажется, палатка свалилась, — говорит он. — Где же Билль?..

Вы оба начинаете кричать: «Билль!» — и видите: палатка подле вас шевелится и топорщится; а глухой голос, который вы слышали и раньше, взывает из-под нее:

— Да освободите же мою голову!

И вот он вылезает на свет божий — мокрый, жалкий и в адском настроении духа, так как уверен, что все это устроено нарочно.

Утром все трое молчат и хмурятся, так как схватили ночью простуду; за завтраком все злятся и бормочут друг другу проклятия...

Ввиду всего этого мы решили ночевать под открытым небом в хорошую погоду, в дурную же или когда захочется перемены, отправляться в гостиницу.

Монморанси отнесся к такому компромиссу с явным одобрением. Он не любит романтического уединения. Ему нравится толпа. Взглянув на него, вы подумаете, что это ангел, посланный на Землю по какой-то неведомой причине в образе маленького фокстерьера [Фокстерьер — порода собак, выведенная для охоты на лис: некрупный, большеухий пес, чаще всего пятнистый]. В нем есть что-то такое трогательное, точно он говорит: Как испорчен этот свет, и как бы я желал сделать его добрее и благороднее! Его мордочка вызывает слезы умиления на глазах благочестивых старых лэди и джентльменов.

Когда этот ангелочек поступил на мое иждивение, я думал, что мне не придется долго кормить его. Часто я сидел на диване и смотрел на него, в то время как он сидел на ковре и смотрел на меня, — и всякий раз мне приходило в голову: Нет, этот пес долго не проживет. Он будет взят живым на небо, вот что с ним случится.

Но после того как я заплатил за дюжину цыплят, которых он передушил; после того как мне пришлось выручать его из ста четырнадцати уличных схваток и тащить домой за шиворот, причем он визжал и отбивался как бешеный; после того как любительница кошек принесла мне задушенную киску и назвала меня убийцей; после того как сосед выругал меня за то, что я-де пускаю без намордника свирепого пса, по милости которого он вынужден был в холодную ночь просидеть битых два часа в собственном сарае, не решаясь высунуть носа на улицу, — после всего этого я стал думать, что, вероятно, моему ангелочку суждено еще пожить на этом свете.

Рыскать по задворкам, чтобы набрать шайку самых безнравственных собак во всем городе и таскать их за собой по грязнейшим закоулкам, вступая в драку с другими безнравственными собаками, — вот что значит житье, по мнению Монморанси. Немудрено, что он выразил самое восторженное одобрение нашему проекту насчет гостиниц.

Уладив таким образом вопрос о спанье к удовольствию всех четверых, мы начали было обсуждать следующий вопрос — о запасах, которые необходимо взять с собой в экспедицию. Но тут Гаррис заявил, что, по его мнению, на сегодняшний вечер довольно разговоров, и предложил пойти прогуляться. Естественно, он прибавил, что знает поблизости местечко, где нам дадут отличного виски.

Джорж сказал, что охотно выпьет (мне ни разу не случалось видеть, чтобы он делал это неохотно). Я тоже чувствовал, что стаканчик виски с лимоном будет для меня полезен. Решено было отложить дебаты до следующего вечера. Все мы взялись за шляпы и отправились на улицу.

ГЛАВА III

Обсуждаем дела. — Метод работы Гарриса. — Как почтенный семьянин прибивает картину. — Благоразумное замечание Джоржа. — Приятность утреннего купанья. — Запасы на случай крушения.

Итак, на следующий вечер мы снова собрались, чтобы обсудить и уладить наши планы.

— Ну-с, — сказал Гаррис, — прежде всего нужно решить, что мы с собой забираем. Вы, Джим, возьмите клочок бумаги и пишите; вы, Джорж, достаньте прейскурант колониальной лавки. Да дайте мне кто-нибудь карандашик — я составлю список.

Таков Гаррис: берет на себя все дело и тут же сваливает его на других.

Он напоминает мне моего дядю Поджера. Мало кому случалось видеть такую суматоху, какая поднималась у нас в доме, когда дядя Поджер брался за работу. Однажды нам прислали картину, и она стояла в столовой; тете Поджер вздумалось спросить супруга, что с ней делать, а тот ей:

— О, предоставьте это дело мне! Ради Бога, не беспокойтесь! Пусть никто не беспокоится. Я все сделаю.

И вот он снял сюртук и пошел... Нет, прежде всего он послал горничную за гвоздиками. Следом за ней отправил мальчика — сказать, какого размера должны быть гвозди. И так мало-помалу взбудоражил весь дом.

— Раздобудь-ка мне молоток, Вилли! — кричал он. — А ты, Том, принеси линейку. Да дайте лесенку. Да, пожалуй, принесите и кухонный стул. А ты сбегай к мистеру Гоггльсу и скажи ему: Папа посылает поклон и спрашивает, как ваше здоровье, и просит прислать ему ваш уровень. А ты, Мэри, не уходи отсюда: должен же кто-нибудь посветить мне. Да когда горничная вернется, пошлите ее опять за тесемкой. А Том... Да где же Том?.. Том, ступай сюда, подержи мне картину!

Он хотел поднять картину, выронил ее, и она выпала из рамы; дядя хотел спасти стекло, обрезался сам и заметался по комнате, отыскивая свой носовой платок. Но отыскать не смог, потому что платок был в кармане сюртука, который он снял, принимаясь за работу, а куда положил, он забыл, — и вот вся семья должна была искать сюртук, покуда дядя кипятился и всем мешал.

— Неужто никто в целом доме не видал моего сюртука? Это ни на что не похоже, ей-богу! Шесть человек — и не могут найти сюртук, который я снял пять минут назад! Ну, право... — Тут он вскочил, увидел, что сидит на сюртуке, и крикнул: — О, бросьте искать! Я сам нашел его. Лучше было кошку попросить поискать, чем дожидаться от вашей братии...

После того как все полчаса провозились с его пальцем, да переменили стекло, да принесли инструменты, лестницу, стул, свечку, дядя Поджер взялся окончить работу, а все близкие, включая горничную и поденщицу, расположились около него полукругом — помогать. Двое держали стул, третий поддерживал самого дядю, четвертый подавал ему гвоздь, пятый держал молоток, — а он взялся за гвоздь и уронил его.

— Ну вот, — сказал дядя с досадой, — теперь гвоздь упал!

Мы все пустились на карачках разыскивать гвоздь, пока дядя ворчал, стоя на стуле и спрашивая, не до утра ли ему здесь стоять.

Наконец гвоздь отыскался, но тем временем затерялся молоток.

— Где молоток? Куда девался молоток? Господи Боже мой! Вы тут всемером зеваете и не знаете, куда девался молоток!

Наконец мы нашли молоток, но тут дядя потерял из виду отметку, которую сделал на стене в том месте, где нужно было вбить гвоздь, и всем нам по очереди пришлось лезть на стул и разыскивать ее, и все мы находили ее в разных местах, — а он бранил нас, называл болванами и гнал прочь одного за другим. Затем взял линейку и снова стал вымерять. Отмерил тридцать один дюйм [Дюйм —2,54 сантиметра] с половиной, а потом три восьмых дюйма от угла; стал считать в уме, сколько это будет в целом, и сбился.

Тогда мы все стали считать в уме, и все пришли к разным результатам. Начали смеяться друг над другом. При этом первоначальное число было забыто, и дяде Поджеру снова пришлось мерить. На этот раз он мерил шнурком. И вот в самый ответственный момент, когда этот старый шут свесился со стула под углом в сорок градусов, стараясь достать до того места, которое отстояло на три дюйма дальше, чем можно было достать, шнурок выскользнул из его рук и дядя грохнулся прямо на рояль. Задев головой и туловищем за все струны разом, он произвел удивительный музыкальный эффект, сопровождаемый его собственным высказыванием.

Тогда тетя Мэри заявила, что не позволит детям оставаться здесь слушать подобные выражения.

Наконец дядя Поджер разыскал-таки подходящее место, приставил гвоздь левой рукой, а молоток взял в правую. Размахнулся и разом хватил себя по пальцам, заорал и уронил молоток кому-то на ноги. Тетя Мэри с кротостью попросила, чтобы в другой раз, когда дяде Поджеру вздумается вбивать гвоздь в стену, он своевременно предупредил ее, — она соберется и съездит на недельку к матушке, пока это предприятие не будет окончено.

— Ну да, вы, женщины, из-за всего поднимаете суматоху, — отвечал дядя Поджер, приходя в себя от боли. — А вот я люблю заниматься такими мелкими домашними делишками.

Он снова взялся за дело. Со второго удара гвоздь проскочил сквозь штукатурку, а за ним и половина молотка. Дядя Поджер шлепнулся о стену с такой силой, что чуть не расквасил себе нос.

Тут мы опять принялись за линейку и шнурок, чтобы пробить новую дыру... Наконец, около двенадцати часов ночи, картина была подвешена. Правда, очень криво и ненадежно. А стена на аршин кругом выглядела так, будто ее выскребли скребком.

Все устали и заморились до смерти. Все, кроме дяди Поджера.

— Готово, — сказал он, тяжело шлепнувшись со стула и угодив каблуком прямо на мозоль поденщице.

Он оглядел свою стряпню с очевидной гордостью:

— Да, иные рады были бы иметь в доме мужчину для такого дела...

Гаррис будет именно таким мужчиной, когда вырастет, — я в этом уверен. Я сказал, что не могу позволить ему взвалить на себя столько работы.

— Нет, вы возьмите бумагу, карандаш и прейскурант. Джорж будет записывать, а я составлю список.

Первый список оказался никуда не годным. Очевидно было, что верховья Темзы не пригодны для плавания бота, достаточно объемистого, чтобы вместить все предметы, которые мы находили необходимым взять с собой. Итак, мы разорвали список и взглянули друг на друга.

— Знаете, — сказал Джорж, — мы совсем не так взялись за дело. Нам следует думать не о тех вещах, которые можно захватить с собой, а о тех, без которых нельзя обойтись.

Джорж бывает иногда очень рассудительным. Вы бы удивились, послушав его. Я называю это истинной мудростью, и не только в отношении настоящего случая, но и в отношении нашего плавания по житейской реке вообще. Как много людей во время этого плавания нагружают свою лодку до того, что ей вечно грозит потопление от груды ненужных вещей! Они кажутся им необходимыми для удобства и покоя в пути, а на самом деле представляют только никуда не годный хлам.

Как эти люди загромождают свое бедное суденышко тонким платьем и большими домами! Бесполезными слугами и толпой показных друзей, которые не дадут за них двух пенсов и за которых они сами не дадут полутора пенсов! Убыточными развлечениями, которые никого не веселят! Формальностями и обрядами, претензиями и мишурой! И — о нелепейший, зловреднейший из всех вздоров! — боязнью того, что скажет сосед. Роскошью, которая набивает оскомину; удовольствиями, которые утомляют; пустым великолепием, которое, как в старину железная корона преступника, изнуряет и доводит до кровавого пота своего обладателя.

Все это — хлам, о человек, все это — хлам! Выбрось его за борт! Он затрудняет движение лодки до того, что ты изнемогаешь над веслами. Из-за него плавание становится таким мешкотным и опасным, что тебе не остается минутки, свободной от забот и опасений, когда ты мог бы отдохнуть и забыться в сладких грезах, любуясь на тени, скользящие по лугу, на игру солнечных лучей в струйках воды, на деревья, которые свешиваются с берега, всматриваясь в свое отражение в воде, на зеленые леса, на белые и желтые лилии, на немолчно шумящие камыши, на пестрые орхидеи и голубые незабудки...

Выбрось этот хлам, о человек! Облегчи свою житейскую ладью и оставь в ней только то, что тебе нужно: домашний очаг, простые удовольствия, двух-трех друзей, достойных этого имени, любимого человека, который и тебе платил бы любовью, кошку, собаку, трубочку-другую, платья и еды, сколько нужно; и немножко более, чем нужно, питья, потому что жажда — вещь опасная.

Вы увидите, как облегчится ваша лодка, насколько уменьшится опасность крушения, — да и само крушение станет уже не так страшно. У нас останется время для размышлений и для работы. Останется время повеселиться на рассвете жизни, прислушаться к божественной музыке, раздающейся вокруг нас — производимой струнами человеческого сердца, останется время...

Виноват, зарапортовался!

Да, так мы предоставили список Джоржу.

— Нам незачем брать палатку, — начал он: — у нас будет крытая лодка. Это гораздо проще и удобнее.

Мысль показалась нам удачной, и мы одобрили ее. Не знаю, видали ли вы когда-нибудь что-нибудь подобное. Вы прикрепляете к лодке железные обручи, натягиваете на них парусину от кормы до носа, так что лодка превращается в домик, очень уютный, хотя и немножко тесноватый, — но ведь всякая медаль имеет обратную сторону, как утешал себя один человек, у которого умерла теща, когда ему принесли счет от гробовщика.

Джорж сказал, что нам придется захватить с собой одеяла, лампу, щетку и гребень на всех, зубные щетки на каждого, умывальную чашку, зубной порошок, приспособления для бритья и пару мохнатых полотенец для купанья. Я всегда замечал, что люди, отправляющиеся куда-нибудь близко к воде, делают чудовищные запасы вещей для купанья, хотя никогда ими не пользуются. То же бывает и с курортами на морском берегу.

Скажу о себе. Когда я нахожусь летом в Лондоне, то стараюсь вставать рано и ходить купаться перед завтраком. Заботливо укладываю для этого купальный костюм и полотенце. Я всегда беру с собой красный купальный костюм. Он мне очень нравится. Он подходит к моему сложению.

Но, приехав на морской берег, я уже не чувствую такой охоты к утренним купаньям, как в городе. Напротив, мне хочется оставаться в постели до последней минуты, а потом идти завтракать. Раз или два добродетель восторжествовала и я отправился в шесть часов утра, полуодетый, захватив с собою купальный костюм и полотенце. Но, признаюсь, получил мало удовольствия.

Вот мои неизгладимые впечатления: резкий восточный ветер, по-видимому, только и дожидался, пока я пойду утром купаться; всюду понатыканы острые камни, а их верхушки затянуты песком, так что мне их не видно; да и море отступило за две мили от берега, так что мне приходится добираться до него, перепрыгивая через лужи.

Когда же я наконец добираюсь до моря, оно оказывается бурным и в высшей степени неприветливым. Сильная волна подхватывает меня сзади и швыряет о скалу, которая будто нарочно для меня тут поставлена. Прежде чем я успеваю сказать «Ах! Ух!» и сообразить, что случилось, волна возвращается и уносит меня в море. Я выбиваюсь из сил, стараясь доплыть до берега, и уже не знаю, придется ли мне увидеть родных и друзей, и горько упрекаю себя за то, что был неласков с моей сестренкой мальчиком (то есть когда я был мальчиком). Но в ту самую минуту, когда я теряю всякую надежду, волна возвращается и выбрасывает меня на песок плашмя, точно морскую звезду. Я вскакиваю, оглядываюсь и вижу, что утопал на глубине в два фута. Я одеваюсь и плетусь в отель, где мне так недавно казалось, что я люблю купаться...

Ну а наша компания рассуждала так, будто мы собирались купаться каждое утро. Джорж сказал, что очень приятно проснуться в лодке и окунуться в прозрачную воду. Гаррис заметил, что ничто так не возбуждает аппетит, как купанье перед завтраком; по крайней мере у него самого купанье всегда возбуждает аппетит. На это Джорж возразил, что если купанье заставит Гарриса есть больше, чем он ест обычно, то он, Джорж, решительно протестует против его купанья: нам слишком трудно будет везти достаточный запас провизии для Гарриса, тем более что придется плыть против течения.

Я не согласился с Джоржем: сказал, что много приятнее будет видеть Гарриса чистым и свежим, хотя бы даже пришлось для этого захватить лишнюю сотню фунтов провизии. Джорж нашел мою точку зрения правильной и взял назад свой протест против ежедневного утреннего купанья Гарриса. В конце концов решено было захватить с собой три мохнатых полотенца, чтобы не заставлять друг друга дожидаться.

Относительно панталон и рубашек: Джорж заметил, что нам довольно по две фланелевые пары, так как мы сами можем стирать одежду в реке. Мы спросили его, пробовал ли он когда-нибудь стирать фланелевую пару в реке, и он отвечал: Нет, мне самому не случалось, но я знаю ребят, которые стирали и утверждают, что это очень просто. Гаррис и я имели слабость поверить ему и вообразить, что порядочные молодые люди, без особенного веса и значения в обществе, вовсе неопытные в стирке, действительно могут стирать свои собственные рубашки и панталоны в реке Темзе с помощью кусочка мыла. Впоследствии, когда было уже поздно, мы убедились что Джорж — презренный обманщик, очевидно не имевший никакого представления о стирке. Если бы вы только взглянули на наше платье... но не будем упреждать события.

Джорж посоветовал также захватить по перемене белья и носков — на случай, если мы опрокинемся и захотим переодеться; а еще — побольше носовых платков и по паре сапог, которые тоже могут пригодиться, если мы опрокинемся.

ГЛАВА IV

Вопрос о съестных припасах. — Неудобство парафинового масла. — Достоинства сыра как спутника в путешествии, — Мать семейства покидает свой дом. — Запасы на случай крушения. — Я укладываю вещи. — Особенность зубных щеток. — Джорж и Гаррис укладывают вещи. — Ужасное поведение Монморанси. — Мы отправляемся спать.

После одежды мы перешли к съестным припасам.

— Начнем с завтрака, — сказал Джорж (он такой практичный!). — Для завтрака нам необходима сковородка.

Гаррис заметил было, что сковородка неудобоварима; но мы посоветовали ему не говорить глупостей, и Джорж продолжил:

— А также чайник, кастрюлька и спиртовой примус. Не масляный, — заметил он со значительностью во взгляде, и мы согласились.

Однажды мы взяли с собой масляный — то есть парафиновый — примус, но больше не намерены были повторять. Целую неделю нам пришлось жить, точно в масляной лавке. Масло текло. Я не знаю, что еще может так течь, как парафиновое масло. Мы поставили примус у руля, и масло струилось к носу, пропитывая лодку и все, что попадалось по дороге; просачивалось оно и в воду, заражало саму атмосферу. По временам дул западный масляный ветер, иногда же восточный масляный ветер, или северный масляный ветер, или, наконец, южный масляный ветер, — словом, где бы он ни зарождался, среди полярных снегов или среди знойных песков пустыни, он неизменно являлся к нам, насыщенный запахом парафинового масла. Оно уничтожало всю прелесть солнечного заката; что касается лунного света, то и он положительно вонял парафиновым маслом.

Помнится, мы попытались отделаться от этого запаха в Марло. Мы оставили лодку у берега и пошли в город, но запах преследовал нас и там. Город был пропитан маслом. Мы прошли на кладбище, но тут нам показалось, что все мертвецы погребены в масле. Главная улица воняла маслом, мы удивлялись, как это люди могут жить в такой атмосфере. Мы вышли за город, прошли несколько миль по Бирмингемской дороге, — напрасно! Страна провоняла маслом.

В полночь мы очутились на уединенной поляне, под старым, засохшим дубом, и дали торжественную клятву (мы пускали в ход клятвы всю неделю, как нередко делается, но в данном случае это имело серьезное значение) — дали торжественную клятву никогда больше не брать с собой в лодку парафиновое масло!

Вот почему на этот раз мы решились прибегнуть к метиловому спирту. Это тоже вещь довольно гнусная. Вам приходится есть метиловый паштет и метиловый торт. Но все же метиловый спирт, даже принятый внутрь в большом количестве, приятнее парафинового масла.

Далее Джорж предложил для завтрака яйца и ветчину, так как их легко варить, а также холодное мясо, чай, хлеб, масло и пастилу, но советовал не брать сыра. Сыр, как и парафиновое масло, слишком дает о себе знать. Он требует для себя всю лодку. Он вылезает из корзины и сообщает всему сырный запах. Вы не можете сказать, что вы ели: яблочный пирог, немецкие сосиски или землянику со сливками! Все это кажется сыром. В сыре слишком много запаха.

Один из моих друзей купил однажды две головки сыра в Ливерпуле. Превосходные попались сыры — спелые, мягкие, с запахом в двести лошадиных сил, который мог сшибить с ног человека на расстоянии двухсот ярдов. Случилось мне в то время быть в Ливерпуле, и вот он попросил меня отвезти сыры в Лондон, так как сам намеревался выехать только через день или два и боялся, как бы сыры за это время не испортились.

— Отчего же, дружище, с удовольствием, — отвечал я.

Я взял сыры и положил их с собою в кэб. Это была старая, полуразвалившаяся колымага, влекомая разбитой, качавшейся от ветра сомнамбулой, которую извозчик в минуты увлечения величал лошадкой. Я поместил сыры под сиденье, и мы потащились рысцой, которая сделала бы честь самой быстрой улитке. Все шло приятно и весело, как звон похоронного колокола, пока мы не повернули за угол. Тут ветер обдал нашу лошадь запахом сыра. Это точно разбудило ее, она вздрогнула и понеслась с быстротою трех миль в час. Ветер дул все в том же направлении, и к концу улицы наш скакун мчался с быстротою четырех миль, пугая калек и почтенных старушек.

Извозчик и двое носильщиков еле-еле справились с лошадью у станции, да и то лишь потому, что у одного из них хватило присутствия духа заткнуть ей нос платком и покурить вокруг смоленой бумагой.

Я взял билет и храбро отправился на платформу, причем толпа почтительно расступалась перед мною в обе стороны. Пассажиров было много, и в том отделении вагона, куда я попал, оказалось уже семь человек. Я уселся, положил сыры на полку, приятно улыбнулся соседям и заметил, что сегодня очень жарко. Спустя несколько секунд один из пассажиров, сварливый старый джентльмен, проворчал:

— Как здесь тесно!

— Невыносимо! — подхватил его сосед.

Затем она потянули носом воздух — раз, и два, и три — и после третьего раза молча поднялись и ушли. Потом встала толстая дама, заметив, что это чистое безобразие — ставить в такое положение почтенную мать семейства; она забрала чемодан и восемь узелков и ушла. Оставшиеся четверо пассажиров посидели еще несколько времени, пока господин с величественной осанкой, сидевший в уголку и похожий с виду на могильщика, не заявил, что ему кажется, будто здесь есть мертвый ребенок; тогда трое других разом встали, столкнулись в дверях и были таковы.

Я улыбнулся господину в черном, заметив, что, кажется, в нашем распоряжении остался целый вагон; а он любезно ухмыльнулся и сказал, что люди нередко поднимают шум из-за пустяков. Но и ему, видимо, было не по себе, так что в Крью я предложил ему пойти выпить. Он согласился. Мы протиснулись в буфет, где четверть часа кричали, стучали и махали зонтиками, пока наконец к нам не подошла молодая дама и не спросила, что нам угодно.

— Что прикажете? — спросил я, обращаясь к моему попутчику.

— Позвольте рюмку водки, мисс, — отвечал он.

Выпив, он преспокойно отправился в другой вагон, что, по-моему, уж просто подлость.

Начиная с Крью я сидел в вагоне один, хотя поезд был битком набит. Несколько раз на станциях пассажиры, видя, что я сижу в пустом вагоне, пробовали занять в нем место. «Сюда, Мэри, здесь совсем пусто!» — или: «Вот где есть место, Том!» — кричали они и устремлялась к вагону с тяжелыми чемоданами. Кто-нибудь из них вскакивал на ступеньки, отворял дверь и — падал на руки следовавших за ним. Затем все поднимались, поводили носом и отправлялись в другой вагон. Иные даже приплачивали разницу и переходили в первый класс.

В Эйстоне я отнес сыры на квартиру моего друга. Жена его повела носом и спросила:

— Что это такое? Скажите мне откровенно! Я отвечал:

— Это сыры. Том купил их в Ливерпуле и просил меня взять их с собой.

Я прибавил, что я тут решительно ни при чем, а она отвечала, что совершенно уверена в этом, но поговорит с Томом, когда он приедет.

Мой друг остался в Ливерпуле дольше, чем предполагал, и на третий день его жена послала за мною.

— Что сказал Том насчет этих сыров? — спросила она.

Я ответил, что он велел положить их в сырое место, где бы никто их не трогал.

— Кому придет охота их трогать? — сказала она. — Нюхал он их?

Я сказал, что, кажется, нюхал и, по-видимому, чрезвычайно дорожит ими.

— Как вы думаете, рассердится он, если я найму человека, чтобы унести их и зарыть в землю?

Я отвечал, что после этого он, вероятно, никогда уже не будет смеяться.

Тут у нее явилась мысль.

— Не возьмете ли вы их к себе? — сказала она. — Я велю отнести их на вашу квартиру.

— Сударыня, — возразил я, — я люблю запах сыра и всегда буду вспоминать о переезде из Ливерпуля как о счастливом окончании приятной поездки. Но в этом мире мы должны думать и о других. Лэди, у которой я нанимаю квартиру, вдова и, насколько мне известно, сирота. Она не раз заявляла в строгих и красноречивых выражениях, что не потерпит никакой, как она выражается, пакости. А я инстинктивно чувствую, что присутствие этих сыров в доме она сочтет пакостью. И, со своей стороны, ни за что на свете не соглашусь сделать пакость вдове и сироте.

— Хорошо же, — сказала жена моего друга, вставая, — коли так, то я заберу детей, перееду в гостиницу и останусь там, пока эти сыры не будут съедены. Я не согласна жить в одном доме с ними.

Так она и сделала, оставив дом на попечение поденщицы, которая на вопрос, не беспокоит ли ее запах, спросила: «Какой запах?»; когда же сыры поднесли к самому ее носу, заявила, что они, кажется, пахнут дыней. Отсюда заключили, что испорченная атмосфера вряд ли может повредить этой женщине, — и она осталась в доме с сырами.

По счету в гостинице жене моего друга пришлось уплатить пятнадцать гиней, и когда он подвел итог, то оказалось, что сыр обошелся ему по восьми гиней и шести пенсов за фунт. Он заявил, что очень любит полакомиться иногда сыром, но этот ему не по средствам, — и потому решился отделаться от него. Он бросил его в канал, но должен был выудить обратно, так как лодочники объявили, что заболеют от этого запаха. В конце концов он отнес свои сыры в одну темную ночь на приходское кладбище. Но коронер [особый судебный следователь] нашел их и поднял гвалт. Он заявил, что это заговор против него, что его хотят погубить, заставив мертвецов встать из могил.

Наконец мой друг отвез сыры в один приморский городок и зарыл там на берегу. Они доставили этому местечку славу. Приезжие говорили, что им никогда еще не приходилось встречать такого крепкого, целительного воздуха, и в течение многих лет слабогрудые и чахоточные толпами съезжались в городок...

Итак, при всей моей любви к сыру, я согласился с замечанием Джоржа.

— Мы обойдемся без чаепития в пять часов, — прибавил Джорж (лицо Гарриса потемнело при этих словах). — Лучше устраивать в семь часов вечера хорошую, аппетитную, плотную закуску: обед, ужин и чай разом.

Гаррис повеселел. Джорж предложил мясо, пирожки с вареньем, помидоры, фрукты и зелень. Для питья Гаррис рекомендовал какой-то удивительный сироп, который нужно разводить с водой и пить вместо лимонада. Кроме того, мы решили захватить бутылку виски — на случай, сказал Джорж, если опрокинемся.

Вообще я заметил, что у Джоржа крепко засела мысль о том, что мы опрокинемся. Мне казалось, такое настроение ума не годится для тех, кто отправляется в поездку по воде. Как бы то ни было, я был очень доволен, что мы возьмем виски.

А вот пива или вина мы решили не брать. Они не годятся на реме. От них тяжелеешь, становишься сонным. Стаканчик вина вечером уместен, если вы собираетесь рыскать по городу и ухаживать за барышнями; но не годится пить вино, когда Солнце печет и вам предстоит тяжелая работа.

Мы составили список припасов — довольно длинный список — и разошлись по домам.

На следующий день, в пятницу, мы закупили все, что требовалось, и вечером приступили к укладке. Решено было уложить белье в чемодан, а съестные припасы и посуду — в корзины. Мы отодвинули стол к окну, собрали все запасы в кучу посреди комнаты и уселись вокруг нее.

Я заявил, что беру на себя упаковку. Я горжусь своим уменьем упаковывать вещи. В искусстве упаковки, как и во многих других, я сведущ более, чем кто-либо. Я заявил об этом Джоржу и Гаррису, прибавив, что они могут предоставить все дело мне. Они приняли это предложение с готовностью, доходившей почти до неприличия. Джорж закурил трубку и развалился в кресле, а Гаррис задрал ноги на стол и закурил сигару.

Но я вовсе не это имел в виду. Я ведь, собственно, взялся руководить упаковкой. То есть Гаррис и Джорж действовали бы по моим указаниям, а я бы распоряжался: Дайте это сюда!.. Ох, уж вы!.. Видите, как это просто! — и таким манером учил бы их делу, как вы сами понимаете. Их бездействие раздражало меня. Терпеть не могу, когда другие сидят сложа руки в то время, когда я работаю.

Мне пришлось однажды жить с человеком, который доводил меня просто до исступления. Он ложился на диван и по целым часам следил за моей работой, провожая меня глазами по всей комнате. Он уверял, что такое времяпровождение весьма приятно и поучительно для него. Он, изволите ли видеть, сознает, глядя на меня, что жизнь — не пустой и ленивый сон, а благородная задача, требующая серьезной, трудной работы. Он не понимает, как мог жить раньше, до встречи со мною, когда ему не приходилось следить за чужой работой.

Я не таков! Я не могу сидеть сложа руки, когда кто-нибудь работает. Я непременно встану, буду присматривать за ним, ходить около него и, засунув руки в карманы, давать указания. Что прикажете делать, такова уж моя энергичная натура!

Как бы то ни было, я ничего не сказал и принялся за укладку. Дело оказалось кропотливее, чем мне представлялось, но в конце концов я уложил все вещи в чемодан, уселся на него и затянул ремни.

— А сапоги уложили? — спросил Гаррис.

Я посмотрел кругом и убедился, что забыл их. Уж этот Гаррис! Не мог сказать, пока я не закрыл чемодан и не затянул ремни! Это совершенно в его духе. А Джорж смеялся своим нелепым, бессмысленным, раздражающим смехом. Он всегда бесит меня.

Я распаковал чемодан, уложил в него сапоги и уже собирался закрыть его, как вдруг у меня мелькнула ужасная мысль: уложил ли я мою зубную щетку? Бог его знает, как это происходит, но я никогда не знаю, уложил я ее или нет.

Зубная щетка всегда отравляет мне жизнь во время путешествий. Мне снится, что я забыл уложить ее, и я просыпаюсь в ужасе, выскакиваю из постели и принимаюсь ее отыскивать. Утром я укладываю ее, не успев почистить зубы, так что приходится развязывать чемодан и доставать ее, причем всякий раз она оказывается на дне. Затем я снова укладываюсь и на этот раз забываю о ней, так что в последнюю минуту приходится бежать за ней в номер и нести ее на станцию в кармане.

Разумеется, и теперь мне пришлось перерыть все вещи, и, разумеется, я не нашел зубной щетки. Я привел вещи в такое состояние, в каком они, по всей вероятности, находились до Сотворения Мира, когда еще господствовал хаос. Как и следовало ожидать, щетки Гарриса и Джоржа попадались мне раз двадцать, но своей я не мог найти. Тогда я перебрал и перетряс одну за другой все вещи. И наконец нашел свою щетку в сапоге. Пришлось начинать укладку сызнова.

Когда я закончил, Джорж спросил, уложил ли я мыло. Я ему сказал, что мне решительно все равно, уложил я его или нет, захлопнул чемодан, затянул ремни — и тут только заметил, что мой портсигар остался в чемодане. Пришлось открывать его снова...

Когда я окончательно разделался с чемоданом, было уже десять часов пять минут вечера, а нам еще оставалось уложить две корзины Гаррис заметил, что нам остается менее двенадцати часов до отъезда, и предложил мне отдохнуть, пока они с Джоржем сделают остальную работу. Я согласился, и они принялись за укладку.

Принялись они очень весело, очевидно намереваясь показать мне, как нужно делать дело. Я воздерживался от каких-либо замечаний — я ждал. Если Гарриса повесят, то худшим упаковщиком на свете будет Джорж. Зная это, я смотрел на груды тарелок, чашек, кастрюль, бутылок, яиц, томатов и прочего и чувствовал, что вскоре начнется потеха.

Так и случилось. Они начали с того, что разбили чашку. Вот первое, что они сделали. Затем Джорж уложил пастилу на помидорину и раздавил ее; им пришлось выковыривать томат чайной ложкой.

Теперь была очередь Гарриса, и он наступил на масло. Я ничего не сказал, но уселся на край стола и следил за ними. Я чувствовал, что это раздражает их пуще всяких слов. Они волновались, злились, наступали на чашки и тарелки, засовывали куда попало вещи и потом не могли отыскать их; они уложили яйца на дно чемодана, а сверху наложили тяжелых вещей и раздавили яйца.

Они рассыпали соль по всей комнате. А масло!.. Я в жизни своей не видал, чтобы двое людей проделывали такие штуки с маслом. После того как Джорж отклеил его от своих туфель, они попытались засунуть его в кастрюльку, но масло не помещалось в кастрюльке, а то что поместилось, нельзя было вытащить обратно. Наконец они выскребли его и положили на стул. Затем Гаррис случайно уселся на него, и оно прилипло к нему, а они принялись разыскивать его по всей комнате.

— Я готов поклясться, что положил его сюда, — сказал Гаррис, глядя на пустой стул.

— Да и я видел его здесь минуту назад, — сказал Джорж.

Тут они снова забегали по комнате, сошлись у корзины и уставились друг на друга.

— Изумительно! — сказал Гаррис.

— Просто чудеса! — сказал Джорж.

Тут Джорж зашел за спину Гаррису и увидел масло.

— Так вот где оно находилось все время! — воскликнул он с негодованием.

— Где, где? — крикнул Гаррис, поворачиваясь.

— Да стойте же, стойте! — вопил Джорж, бегая вокруг него.

Наконец они справились с маслом, уложив его в чайник.

Монморанси, разумеется, принимал живое участие в упаковке. У Монморанси странное честолюбие: ему во что бы то ни стало хочется добиться ругани. Если ему удалось впутаться туда, где его присутствие особенно нежелательно и даже вредно, взбесить человека до того, что тот начинает швыряться чем попало, тогда, по его мнению, день не пропал даром. Подвернуться кому-нибудь под ноги, чтобы тот шлепнулся на пол и ругался на чем свет стоит, — вот его главная задача и забота. И когда ему это удавалось, его поведение становилось совершенно нестерпимым.

Он усаживался на вещи именно в ту минуту, когда в них оказывалась надобность, и, по-видимому, был вполне убежден, что всякий раз, когда Джорж или Гаррис протягивают руку, они хотят достать его холодный скользкий нос. Он попал ногой в пастилу, он таскал чайные ложечки, он сделал вид, что принимает лимоны за крыс, кинулся за ними в корзину и изгрыз три штуки, прежде чем Гаррису удалось выгнать его с помощью сковородки.

Гаррис сказал, что я поощряю Монморанси. Но я вовсе не поощрял. Да и не такой это пес, чтобы нуждаться в поощрении. Природная, естественная склонность побуждает его к таким штукам...

Укладка окончилась в двенадцать часов пятьдесят минут, и Гаррис, усевшись на корзину, выразил надежду, что все останется цело. Джорж заметил, что если что-нибудь будет разбито, так, значит, оно было разбито; это соображение, по-видимому, утешило его. Он прибавил также, что ему хочется спать. Нам всем хотелось спать, и мы все отправились наверх.

Мы бросили жребий насчет кроватей, и Гаррису досталось спать со мной.

— Когда вас разбудить, братцы? — спросил Джорж.

— В семь часов, — отвечал Гаррис.

— Нет, в шесть, — сказал я, так как мне нужно было написать несколько писем.

Мы немножко поспорили с Гаррисом на этот счет, но наконец порешили на половине седьмого.

— Разбудите нас в половине седьмого, Джорж, — сказали мы.

Джорж не отвечал: оказалось, что он уже заснул. Тогда мы поставили умывальную чашку так, чтобы он наткнулся на нее утром, и сами улеглись в постель.

ГЛАВА V

Миссис П. будит нас. — Джорж — соня. — Лживость предсказаний погоды. — Наш багаж. — Испорченность маленького мальчика. — Толпа собирается вокруг нас. — Мы катим на вокзал Ватерлоо. — Невинность должностных лиц железной дороги в отношении таких вещей, как отправка поезда. — Мы плывем в открытой лодке.

Утром меня разбудила миссис Поппетс. Она сказала:

— Известно ли вам, сэр, что теперь уже девять часов?

— Сколько? — воскликнул я, вскакивая.

— Девять часов, — повторила она в замочную скважину. — Я боялась, что вы проспите.

Я разбудил Гарриса и сообщил ему эту новость.

— Да ведь вы хотели встать в шесть часов! — проворчал он.

— Да, я хотел, — возмутился я. — Почему же вы меня не разбудили?

— Как я мог разбудить вас, пока вы не разбудили меня? — парировал Гаррис. — Теперь мы не выберемся раньше двенадцати! Удивляюсь, как вы вообще-то решились встать.

— Счастье для вас, что я встал, — отвечал я. — Если бы я не разбудил вас, вы бы проспали две недели.

Мы грызлись таким манером минуты три, пока нас не остановил вызывающий храп, раздавшийся с постели Джоржа. Тут только мы вспомнили о его существовании. Вон он лежит, человек, спрашивавший, в котором часу нас разбудить! Лежит на спине, разинув рот и согнув колени.

Не знаю почему, но вид спящего человека всегда меня бесит. Гадко видеть, как драгоценные часы человеческой жизни, драгоценные минуты, которых уже никогда не вернуть, тратятся на глупый сон!

И вот вам пример — Джорж, теряющий драгоценное время в отвратительной лени. Как бесплодно проходит его жизнь, за каждую секунду которой ему придется дать ответ впоследствии! Он мог бы... мог бы набивать желудок яйцами и ветчиной, дразнить собаку или ухаживать за горничной — вместо того чтобы валяться в тяжелом забытьи!

Ужасная мысль. Она мелькнула у нас с Гаррисом одновременно. Мы решились спасти Джоржа, и это благородное решение заставило нас забыть о собственной размолвке. Мы кинулись к Джоржу, стащили с него одеяло, и Гаррис шлепнул его туфлей, а я гаркнул ему в ухо так, что он проснулся.

— А-ва-ра-ва... — зевал он, поднимаясь.

— Вставайте, толстая колода! — завопил Гаррис. — Четверть десятого!

— Что? — воскликнул Джорж, соскакивая с постели, — и попал ногами в таз. — Какой черт сунул сюда эту штуку?

Мы сказали ему, что нужно быть полным олухом, чтобы попасть ногами в таз.

Одеваясь, мы вспомнили, что наши зубные щетки уложены в чемодан, как и расчески и щетки для головы (моя зубная щетка меня погубит, уж это я знаю). Пришлось спускаться вниз и доставать из чемодана. Когда же все было уложено обратно, Джорж объявил, что ему необходим бритвенный прибор. Но мы с Гаррисом категорически отказались еще раз распаковывать чемодан.

— Что за глупости! — возмутился Джорж. — Не могу же я идти в таком виде в Сити!

Действительно, для Сити у него был довольно шершавый вид. Но что для нас значили человеческие страдания после всех этих укладываний и раскладываний багажа! Как выразился Гаррис на своем вульгарном жаргоне, Сити может разделываться с ним, как знает.

Мы сошли вниз завтракать. Монморанси пригласил к себе в гости двух собак, и те все время выли и царапались в дверь. Мы успокоили их зонтиком и принялись за котлеты и холодную говядину.

— С завтраком нужно распорядиться умеючи, — сказал Гаррис и отвалил себе пару котлет, заметив, что их нужно есть горячими, тогда как говядина может подождать.

Джорж взял газету и прочел вслух о несчастных случаях на воде и о вероятном состоянии погоды. На сегодня значилось: Дождь, холодно, туман, местами буря с грозой, восточной ветер, общее понижение давления над Лондоном и Каналом. Барометр падает.

Думаю, нет более досадной, раздражающей чепухи, чем вероятные состояния погоды. Вечно эти синоптики предсказывают то, что было вчера или третьего дня, и как раз противоположное тому, что случится сегодня.

Я помню, как излишнее внимание к вероятному состоянию погоды, напечатанному в одной провинциальной газете, испортило нам осеннюю поездку. Сегодня ожидается проливной дождь и местами буря с грозою — сообщала газета. Это было в понедельник. Мы решили отложить поездку и просидели весь день дома в ожидании ливня. Утро было прекрасное, солнечное, на небе ни облачка; мимо нашего дома то и дело проезжали разные люди в тележках и колясках — все такие веселые, оживленные!

— Ну и вымочит же их! — говорили мы, глядя из окна на проезжающих.

И мы усмехались, представляя себе, как они промокнут, и приказывали топить печи, и брались за книги, и приводили в порядок наши раковины и засушенные морские водоросли. В полдень Солнце пекло невыносимо, и мы недоумевали: где же проливной дождь и буря с грозою?

— Все это начнется после обеда, — говорили мы друг другу. — О, как эти господа промокнут! Вот потеха!

Около часу дня зашла хозяйка и спросила, намерены ли мы ехать, — погода прекрасная.

— Нет, нет, — возразили мы, подмигивая друг другу, — мы не поедем. Мы не хотим промокнуть, нет!

Прошло и послеобеденное время, а дождя еще и капли не выпало. Мы утешались надеждой, что он хлынет разом именно в ту минуту, когда все, кто отдыхал на природе, отправятся домой, — так что им некуда будет укрыться и они промокнут сильнее, чем когда-либо. Но дождя так и не было, и день кончился прекрасным вечером, за которым наступила ясная, теплая ночь.

На следующее утро мы прочли в газете, что сегодня будет ясная погода, жарко. И вот мы оделись в легкое платье и отправились на прогулку. А полчаса спустя поднялся холодный ветер, хлынул дождь, и продолжался он весь день, так что мы вернулись домой с насморками и ревматизмами.

Вообще погода — для меня вещь непостижимая. Я никогда не могу понять ее! Барометр бесполезен; он приводит к таким же недоразумениям, как вероятное состояние погоды.

Помню барометр в Оксфорде [Оксфорд (Oxford) — город на Темзе, в южной части Великобритании (западнее Лондона), славящийся своим университетом, собором XII века, органичным сочетанием старины и новизны, а также живописными окрестностями], в гостинице, где я остановился прошлой весной. Когда я поселился там, барометр показывал хорошую погоду, однако на самом деле целый день лил дождь, так что я не мог носа высунуть на улицу. Я потряс барометр — стрелка поднялась и остановилась на сухо. Ко мне в тот день завернул приятель, Бутс. Он предположил, что барометр указывает погоду на завтра. Я усомнился: возможно, он (барометр) имеет в виду погоду, которая стояла неделю тому назад? Бутс отвечал:

— Нет, вряд ли.

На следующее утро я снова потряс барометр, и стрелка поднялась еще выше, а дождь между тем лил как из ведра. В пятницу я снова взялся за барометр, и стрелка последовательно указала: ясная погода, сухо, сильный зной, — пока не остановилась, задев за штифтик, так что не могла идти дальше. Она пошла бы и дальше зноя, но аппарат был так устроен, что оказалось невозможным двинуться дальше, не сломавшись. Стрелка, очевидно, хотела-таки двинуться дальше — предсказать засуху, безводие, солнечные удары, самум и тому подобные вещи, да штифтик помешал ей, заставил удовольствоваться сильным зноем.

Тем временем дождь лил как из ведра и нижняя часть города была затоплена водой, так как река вышла из берегов.

Бутс сказал, что когда-нибудь, наверное, наступит продолжительная хорошая погода, причем указал надпись на верхушке барометра:

Задолго предсказано — долго продлится;
Наскоро предсказано — скоро кончится.

Хорошая погода так и не наступила в то лето. Должно быть, аппарат имел в виду следующую весну.

Теперь пошли в ход барометры другого фасона, длинные какие-то. Мне они не по силам. На одной стороне обозначено: 10 ч. утра сегодня, на другой —10 ч. утра вчера, но ведь не попадешь же к нему всякий раз именно в десять часов! Стрелка его поднимается и опускается смотря по погоде и ветру, и на одном конце стоит Nly, на другом — Ely [Nly — северное направление (N — North, Север); Ely — восточное направление (Е — East, Восток)]. (Какая Эли? При чем тут Эли?) А если его потрясти, то вообще ничего не выходит. Да нужно еще делать поправку на уровень моря и переводить на Фаренгейта [Г.-Д. Фаренгейт (1686-1736) — знаменитый физик; родом из Германии, он работал также в Великобритании и Нидерландах; температурная шкала на изобретенных им термометрах (спиртовом и ртутном) называется его именем], но и проделав все это, я никогда не могу понять, что же в результате получается.

Да и зачем предсказывать ненастье? Скверно, когда оно наступает, к чему ж еще и лишняя неприятность — знать наперед об этой скверности? Вот какой пророк был бы мне по вкусу: в пасмурное, ненастное утро, когда вам особенно хочется хорошей погоды, какой-нибудь почтенный старичок обводит горизонт испытующим оком и изрекает:

— О нет, сэр, это ничего не значит. Вот увидите, еще прояснеет.

— Ну, уж он-то знает, — говорите вы, поблагодарив старика и отправляясь дальше. — Удивительная наблюдательность у этих старых людей!

И ваше расположение к старику ничуть не уменьшается, даже если дождь моросит весь день.

— Что ж, — говорите вы, — он, как и я, надеялся на лучшее.

Напротив, человек, предсказавший дурную погоду, возбуждает в вас злые, мстительные мысли.

— Как вы думаете, ведь прояснеет? — спрашиваете вы его мимоходом.

— Ну нет, сэр! Кажется, обложило надолго, — отвечает он, покачивая головой.

«Старый болван! — ворчите вы. — Точно он и в самом деле может знать, прояснеет или нет!» И если его предсказание оправдывается, ваша злоба только растет и у вас является смутное подозрение, что тут не обошлось без его участия.

На этот раз утро было слишком ясное и солнечное, чтобы на нас могли подействовать возмутительные сообщения, прочитанные Джоржем насчет барометра, который падает, атмосферического возмущения, что направляется по косой линии через южную Европу и повышения давления. Убедившись, что не в силах расстроить нас и только понапрасну теряет время, он стащил папироску, которую я тщательно свернул для себя, и ушел.

Тогда Гаррис и я, покончив с остатками завтрака, вытащили на улицу багаж и стали у подъезда поджидать кэб. Поклажи оказалась изрядная груда, когда мы собрали все вещи. Тут были чемодан и маленький ручной саквояж, две корзины, большой сверток одеял, четыре или пять непромокаемых плащей и пальто, несколько зонтиков, дыня в корзиночке (никуда больше не удалось ее поместить), другая корзиночка — с виноградом, японский зонтик, сковородка (ее тоже не удалось никуда всунуть, так что мы просто обернули ее вощеной бумагой).

Мы с Гаррисом немножко конфузились этой груды. Кэб, как назло, не показывался, зато откуда-то явились уличные мальчишки и явно заинтересовались нами.

Первым явился биггсов мальчик. Биггс — зеленщик и отличается умением подбирать в свою лавку самых отчаянных сорванцов, каких только порождает наша цивилизация. Если по соседству обнаруживается особенно безобразный экземпляр этой породы, будьте уверены, что это новый мальчишка Биггса. Мне говорили, что после убийства на Грэйт-Корам-Стрит вся наша улица заподозрила биггсова мальчишку (тогдашнего), и если бы ему не удалось доказать свое алиби на строгом перекрестном допросе, которому подверг его № 19 утром после преступления (в присутствии случайно подвернувшегося № 21), то ему пришлось бы круто. Я не знал в то время биггсова мальчика, но, познакомившись с ним впоследствии, не могу придавать особенного значения этому алиби.

Итак, я уже сказал: биггсов мальчик первым вынырнул откуда-то из-за угла. Он, очевидно, очень торопился, но, увидев Гарриса, и меня, и Монморанси, и вещи, остановился и уставился на нас. Мы сердито взглянули на него. Этот взгляд мог бы подействовать на более чувствительную натуру, но биггсовы мальчики вообще не отличаются чувствительностью. Он отошел на аршин от подъезда и продолжал рассматривать нас, жуя соломинку. Очевидно, он решил оставаться с нами до конца.

Минуту спустя на другой стороне улицы показался мальчик из колониальной лавки. Биггсов мальчик крикнул ему:

— Эй, из 42-го тронулись!

Мальчик из бакалейной лавки перешел через улицу и остановился по другую сторону подъезда. Затем появился молодой джентльмен из сапожной лавки и поместился рядом с биггсовым мальчиком, тогда как юный разливатель пива из «Голубых Столбов» занял независимую позицию на тумбе.

— Им не придется голодать, а? — заявил джентльмен из сапожной лавки.

— Но ведь и ты захватил бы с собой кучу припасов, если бы пришлось переплывать Атлантический океан в простой лодке, — возразил «Голубые Столбы».

— Они не переплывут через океан, — вмешался Биггсов мальчик: — они отправляются отыскивать Стэнли [Генри Мортон Стэнли (Stanley; 1841—1904) — журналист, в начале 1870-х годов участвовавший в поисках пропавшей в Африке экспедиции Д. Ливингстона, а затем и сам — увлеченный исследователь Африки].

Тем временем собралась порядочная толпа зевак: все спрашивали друг у друга, что случилось. Одни (более молодая и ветреная часть толпы) говорили, что это свадьба, и указывали на Гарриса как на жениха, тогда как солидные и степенные зрители больше склонялись к предположению, что это похороны и что я — брат покойника.

Наконец показался свободный извозчик (вообще-то свободные извозчики проезжают по этой улице примерно по три в минуту, но только когда в них нет надобности). Мы уложили вещи, отогнали обоих друзей Монморанси, очевидно давших клятву не расставаться со своим приятелем, уселись и поехали, напутствуемые шутками толпы и морковью, которую Биггсов мальчик швырнул нам вдогонку на счастье, вместо башмака.

К одиннадцати часам мы были у [лондонского вокзала] Ватерлоо и начали разыскивать поезд, который должен был отправиться в 11.05. Оказалось, что никто не знает, ни где стоит поезд, ни куда пойдет поезд, ни вообще каких бы то ни было подробностей на этот счет. Носильщик, взявший наши вещи, полагал, что он отходит от платформы № 2, тогда как другой носильщик, с которым первый вступил в беседу по этому вопросу, объявил, что, по слухам, поезд отходит от платформы № 1. Начальник станции, со своей стороны, был убежден, что поезд непременно отправится с какого-нибудь места.

Желая покончить с этим вопросом, мы вошли в вокзал и справились насчет поезда у смотрителя багажного отделения, который сказал, что сейчас только встретился с человеком, видевшим этот поезд у платформы № 3. Мы отправились к платформе № 3, но там служащие сказали нам, что это, по всей вероятности, вестминстерский курьерский поезд или виндзорский малой скорости. Во всяком случае, они были уверены, что это не кингстонский поезд, который мы искали. Хотя почему они в этом уверены, вряд ли кто-нибудь из них мог бы объяснить.

Наконец наш носильщик сказал, что поезд, по всей вероятности, стоит у верхней платформы, — что он, помнится, видел его там. Пошли мы к верхней платформе, увидели машиниста и спросили его, не в Кингстон ли отправляется его поезд. Машинист отвечал, что точно не знает, но, кажется, да, туда. Во всяком случае, если это не одиннадцатичасовой поезд на Кингстон, то, значит, десятичасовой на остров Вайт или куда-нибудь в том же направлении. Мы сунули ему в руку полкроны, попросив отправиться в одиннадцать часов пять минут на Кингстон.

— Никто здесь не знает, — сказали мы, — что это за поезд и куда он идет. Вы знаете дорогу, что вам стоит отправиться в Кингстон?

— Хорошо. Я не скажу наверное, джентльмены, — отвечал этот славный малый, — но думаю, что некий поезд отправится на Кингстон, и со своей стороны похлопочу об этом.

Так мы отправились в Кингстон из Лондона по Юго-западной железной дороге.

Впоследствии нам сообщили, что поезд, на котором мы отправились, был эксэтерский [Эксэтер (Exeter) — город на юго-западе Великобритании] почтовый и что на станции Ватерлоо его разыскивали целые часы и никто не мог сказать, куда он девался.

Лодка ожидала нас в Кингстоне подле моста. Мы сложили в нее багаж и разместились сами.

— Готово, сэр? — спросил лодочник.

— Готово, — отвечали мы, усевшись: я — у руля, Гаррис — у весел, а Монморанси, в самом мрачном и подозрительном настроении духа, — на носу.

Итак, мы отплыли по водам, которые в течение двух недель должны были служить нашим жилищем.

ГЛАВА VI

Кингстон. — Поучительные замечания о древней английской истории. — Поучительные замечания о резном дубе и о жизни вообще. — Несчастное положение Стивингса-младгиего. — Размышления о древности. — Я забываю о руле. — Интересные последствия. — Гамптон-Корт. — Гаррис в роли проводника.

Было чудесное утро, конец весны или начало лета (назовите как угодно), когда нежная зелень травы и листьев начинает принимать яркий, густой оттенок и природа напоминает прекрасную юную девушку, всю трепещущую от странного, лихорадочного возбуждения перед пробуждением женственности.

Старинные улицы Кингстона, спускающиеся к берегу Темзы, выглядели очень живописно при ярком солнечном свете. По сверкающей реке медленно тянулись баржи; радовали глаз заросшие кустами берега, нарядные виллы по ту сторону реки и древний замок Тюдоров, неясно рисовавшийся на горизонте; приятно было смотреть и на Гарриса, который трудился у весел. Все это, озаренное солнцем, сливалось в такую яркую и в то же время спокойную, полную жизни и тем не менее мирную картину, что я забылся, погрузившись в сладкую полудремоту.

Я думал о Кингстоне, или Кинингестоне, как называли его в старые времена, когда саксонские Kinges (короли) венчались тут на царство. Великий Цезарь перешел здесь реку, и римские легионы стояли лагерем на ее высоких берегах. Подобно Елизавете I [Елизавета (Elizabeth) Первая (1533—1603) — Елизавета Тюдор, дочь короля Генри (Henry) Восьмого и Анны Болейн. Елизавета I правила Англией с 1558 года. Вошла в историю укреплением абсолютизма и англиканской Церкви, а также коварной расправой с шотландской королевой Марией Стюарт, казненной по ее распоряжению в 1587 году.] в позднейшие годы, Цезарь заглядывал, кажется, всюду; только он был щепетильнее королевы — не останавливался на постоялых дворах. А королева-девственница, судя по памятным доскам, была просто помешана на постоялых дворах! Вряд ли найдется харчевня на расстоянии десяти миль от Лондона, где бы она не побывала хоть мимоходом, — или останавливалась, или ночевала.

Вот интересно: если Гаррис, в силу какого-нибудь удивительного превращения, сделается великим и добродетельным человеком, и будет назначен первым министром, и потом умрет, — признают ли уместным надписать над дверями трактиров, которые он посещал: «Гаррис пропустил здесь рюмочку горькой», «Гаррис выпил здесь две кружки шотландского пива летом 1888 года», «Гаррис был выведен отсюда в декабре 1886 года»?

Нет, пришлось бы сделать слишком много таких надписей! Напротив, прославятся трактиры, которые он не посещал. Единственный кабак в южном Лондоне, где Гаррис никогда ничего не пил. Такая надпись привлечет массу публики.

Воображаю, как ненавидел Кинингестон бедный слабоумный король Эдвин! [Далее речь идет о «преданьях старины глубокой», запечатленных в исторических хрониках и легендах. (В истории Англии был не один король по имени Эдвин (Edwin); наиболее известен король Эдвин в 627 году принявший христианство; при нем было начато строительство знаменитого Йоркского собора.)] Праздник коронации оказался ему не по силам. Может быть, ему не понравилась кабанья голова, начиненная обсахаренными орехами, и он не мог больше наливаться вином и медом, — только он ускользнул от шумного сборища, чтобы провести часок со своей возлюбленной Эльдживой. Может быть, они сидели рядышком у окна и любовались игрой лунного света на воде, прислушиваясь к шуму и крикам разбушевавшейся компании, доносившимся из отдаленных зал. Но вот грубый Одо и Дунстан вламываются в комнату и, осыпая бранью кроткую королеву, уводят беднягу Эдвина к пьяному сборищу...

Прошло много лет, саксонские короли и саксонские пьяницы погибли при звуках военной музыки, и Кингстон утратил на время свое величие, которое, впрочем, вернулось к нему с лихвою, когда [замок] Гамптон-Корт сделался местопребыванием Тюдоров и Стюартов и на реке появились королевские лодки, из которых выходили расфранченные кавалеры, восклицая:

— Какая переправа, о! Благодарность войскам!

Многие старинные дома в окрестностях напоминают о том времени, когда Кингстон был местопребыванием королей и придворная знать селилась поближе к ним, а дорога к королевскому замку оживлялась звоном оружия, топотом коней, шелестом бархата и шелка и красивыми лицами. Большие просторные дома с круглыми решетчатыми окнами, высокими каминами и остроконечными крышами полны воспоминаний о рукавах с буфами, расшитых жемчугом платьях и вычурных клятвах. Эти дома выстроены в эпоху, когда люди умели строить. Красные черепицы только затвердели от времени, а дубовые лестницы до сих пор не скрипят и не трещат, когда вы по ним ходите.

Кстати, я вспомнил о великолепной дубовой лестнице в одном из кингстонских домов. Теперь в нем устроена торговая лавка, но когда-то он, очевидно, был жилищем важного лица. Один из моих друзей, живущий в Кингстоне, зашел туда купить шляпу и по рассеянности заплатил за нее втридорога. Хозяин (он знает моего друга) в первую минуту был несколько поражен, но живо опомнился и, чувствуя, что такой образ действий заслуживает поощрения, спросил у нашего героя, не желает ли он посмотреть прекрасные образчики старинного резного дуба. Тот согласился, и хозяин провел его через лавку на лестницу внутри дома. Перила ее оказались воистину артистической работы, а стена вдоль всей лестницы была обита дубовыми панелями с резьбою, которая сделала бы честь любому дворцу.

Отсюда они прошли в гостиную — большую, светлую комнату, оклеенную довольно безвкусными, но веселенькими голубыми обоями. Ничего замечательного в ней не оказалось, так что мой друг удивился, зачем его сюда привели. Тогда хозяин подошел к стене и постучал по обоям. Они издали деревянный звук.

— Дуб! — объяснил он. — Резной дуб до самого потолка, такой же, как на лестнице.

— Великий Цезарь! — воскликнул мой друг. — Неужели вы заклеили обоями резной дуб?

— Да, — отвечал тот, — и дорогонько же обошлось мне это! Понятно, пришлось сначала выгладить стену. Зато комната приняла веселый вид. Раньше она выглядела ужасно мрачно.

Не скажу, чтобы я порицал этого человека (что, без сомнения, очень утешительно для него). Со своей точки зрения — точки зрения обыкновенного домохозяина, желающего прожить повеселее и отнюдь не одержимого маниакальным пристрастием к древностям — он прав. Резной дуб красив на вид, приятно иметь в своем доме его образчик, но помещение с резными дубовыми панелями на стенах, без сомнения, будет действовать несколько угнетающе на человека, чьи вкусы не направлены в эту сторону. Это все равно, что жить в церкви.

Но вот что нехорошо в данном случае, так это то, что человек, который вовсе не ценит резного дуба, владеет целой гостиной с дубовыми панелями, тогда как люди, которым резной дуб нравится, не могут достать его за бешеные деньги. И это, кажется, общее правило во всем свете. Каждый имеет то, чего вовсе не желает иметь, а другие владеют тем, чего желает он. У женатых людей есть жены, но, кажется, они вовсе не желают иметь жен, а холостые и молодые люди жалуются, что не найдешь невесты. Бедные люди, у которых средств едва хватает, чтобы прокормить самих себя, обременены семьями в десять душ, а богатая пожилая чета, которой некому завещать свои деньги, умирает бездетной.

Или возьмите барышень и их обожателей. Барышни, у которых есть обожатели, вовсе не нуждаются в них: они говорят, что обойдутся без них, что те надоели им и что пусть они лучше начнут ухаживать за мисс Смит и мисс Браун, которые гораздо старше и у которых нет никаких обожателей, — а им это не нужно: они никогда не выйдут замуж.

Но лучше не думать о таких вещах: грустно как-то становится.

Был у нас в школе мальчик, которого прозвали «Сандфорд и Мертон» [Название популярной в те времена книги Дэя]. Настоящее его имя было Стиввингс. Такого чудака я с тех пор и не видывал. Он не на шутку любил учиться. Он поднимал целые баталии, если ему не позволяли сидеть ночью в постели и зубрить греческий язык, а от французских неправильных глаголов его просто не оторвешь бывало. Он был одержим дикой, неестественной манией сделаться утешением родителей, гордостью школы, получать премии, вырасти умником, — его увлекали все эти жалкие идеи. Я в жизни не видал такого странного существа, да еще, представьте себе, безобидного, как новорожденный младенец.

И что же? Этот мальчик болел раза по два в неделю, так что почти не мог ходить в школу. Вряд ли когда-нибудь существовал мальчик, до такой степени расположенный к болезням, как Сандфорд и Мертон. Стоило появиться какой-нибудь болезни, хотя бы за десять миль, — он немедленно схватывал ее, и притом в сильнейшей степени. Он мог получить бронхит в летние каникулы и лихорадку на Рождество. После шестинедельной жары и засухи у него начинала болеть спина — как у стариков, страдающих ревматизмом, а выйдя из дому в ноябрьское ненастье, он возвращался с солнечным ударом.

Однажды пришлось дать бедняге наркоз, дабы выдернуть все зубы и вставить искусственные, — до того мучила его нестерпимая зубная боль. А на смену ей явились невралгия и колотье в ушах. Простужен он был всегда, исключая те девять недель, когда у него была скарлатина. Кроме того, он постоянно отмораживал себе что-нибудь. Холерная эпидемия 1871 года почему-то обошла нас, и был только один случай заболевания в целом приходе, а именно: заболел юный Стиввингс.

Ему приходилось лежать в постели, есть куриный суп и компот; и вот он лежал и плакал, оттого что ему не позволяют делать латинские упражнения и отбирают немецкую грамматику. А мы, остальные, — мы, которые отдали бы все наши учебные годы за один день болезни! — не могли «схватить» ничего поважнее судорог в шее. Мы дурачились и шалили с риском сломать себе шею, но это только освежало нас; мы объедались, чтобы заболеть, но лишь толстели и разжигали аппетит. Что бы ми ни делали, на мне удавалось заболеть! — правда, только до тех пор, пока не наступали праздники. Тут, с первого же дня, на нас обрушивались простуда, коклюш и прочие недуги и продолжались вплоть до начала учебы, когда все они разом исчезали, несмотря ни на что!

Такова жизнь человеческая... Все мы — словно трава в поле, которую в конце концов скосят и сожгут в печи...

Возвращаюсь к резному дубу. Наши прапрадеды, очевидно, обладали замечательным чутьем к изящному и прекрасному. В самом деле, все наши старинные сокровища представляли собой обыденную дрянь четыреста — пятьсот лет тому назад. Я часто спрашиваю себя: есть ли действительно какая-нибудь красота в старинных чашках, пивных кружках, щипцах для свечей, которыми мы так восхищаемся, или им придает особую прелесть в наших глазах лишь отблеск давно минувшей эпохи? Предметы, служившие когда-то обыденной домашней утварью, мы вешаем на стены и прячем в стеклянные шкафы; розовых пастушков и желтых пастушек, которых женщины XVIII века считали дрянными дешевыми украшениями и совали раскапризничавшимся детям, мы показываем друзьям, и те делают вид, что восторгаются ими.

Будет ли и впредь то же самое? Неужели сегодняшним сокровищем всегда останется вчерашний хлам? Быть может, и наши тарелки, с нарисованными на них деревьями, попадут на камин важной особы 2000 года, как образчик старинной артистической работы? И наши чашки с золотым ободком и золотым цветочком неизвестного вида на дне попадут на шифоньерки, и сама хозяйка дома будет вытирать с них пыль?

Или вот китайская собачка, украшающая спальню в моей квартире. Она белая, глаза у нее голубые, нос приятного красного цвета, с черными крапинками; голова задрана кверху и выражает дружелюбие, граничащее с глупостью. Мне она не нравится. Как произведение искусства она даже раздражает меня. Легкомысленные друзья подшучивают над нею, да и сама хозяйка квартиры отнюдь не восторгается, а ее присутствие объясняет тем, что собачка подарена ей тетей.

Однако более чем вероятно, что лет через двести эта собачка будет найдена где-нибудь среди кучи старого хлама, с отбитыми ногами и без хвоста, продана как старинная китайская собачка и украсит чей-нибудь кабинет. Посетители будут восхищаться ею. Будут изумляться удивительно нежному цвету ее носа и рассуждать, какой прекрасный, должно быть, был у нее хвост.

Нам, в нашем веке, это слишком обыкновенный предмет. Все равно что звезды или закат Солнца: мы не восторгаемся их красотой, так как они постоянно перед нашими глазами. Так точно и китайская собачка. В 2288 году она возбудит энтузиазм. Искусство изготовления таких собачек будет забыто. Наши потомки станут удивляться нашему мастерству. О нас будут говорить почтительно: «Великие старинные мастера, украшавшие собой XIX век и создавшие таких собачек».

Узор, который старшая дочь вышивает в школе, получит название ткань эпохи Виктории [Королева Виктория (Victoria; 1819—1901) правила Великобританией с 1837 года, то есть чрезвычайно долго. Традиционные термины викторианская эпоха, викторианский стиль связаны именно с годами ее правления], и ткани этой просто цены не будет. Белые пивные кружки с голубыми полосками из деревенской харчевни, потрескавшиеся и облупившиеся, будут продаваться на вес золота, и богатые люди станут пить из них кларет [Кларет — сорт виноградного вина]. Путешественники из Японии станут скупать всевозможный хлам, уцелевший от разрушения, и отвозить его к себе в качестве старинных английских редкостей...

В ту минуту, как я подошел к этому этапу своих рассуждений, Гаррис выпустил из рук весла и опрокинулся на спину, задрав ноги кверху. Монморанси взвизгнул и перекувыркнулся, а большая корзина подскочила так, что все вещи из нее разлетелись.

Я изумился, однако не потерял присутствия духа и сказал довольно веселым тоном:

— Гарри! Что случилось?

— Что случилось? То, что вы...

Нет, поразмыслив, я не решаюсь повторить слова Гарриса. Я был достоин порицания — соглашаюсь; но можно ли простить грубость языка и неприличие выражений такому человеку, как Гаррис, который, как мне известно, получил самое изысканное воспитание? Я думал о серьезных вещах — мудрено ли, что забыл о руле? И мы врезались в берег.

В первую минуту трудно было сказать, где кончаемся мы и где начинается мель, но потом мы кое-как разобрались и отделились от нее. Как бы то ни было, Гаррис заявил, что с него довольно — теперь моя очередь работать.

Итак, я взялся за весла, и мы направились мимо Гамптон-Корта. Какая тут прекрасная старинная стена тянется вдоль реки! Я всегда с удовольствием проезжаю мимо нее. Такая приятная, веселая, милая стена! Какой живописный вид придают ей пестрые лишаи, седой мох, нежный молодой виноград, который, забравшись на верхушку, осторожно перевешивается вниз — посмотреть, что делается на реке; а задумчивый старый плющ, вьющийся неподалеку! Сотни оттенков, красок, пятен сменяются через каждые десять ярдов стены. Если бы я умел рисовать и раскрашивать, я бы сделал прекраснейший рисунок этой старинной стены, право! Вообще я часто думаю, как хорошо было бы жить в Гамптон-Корте. У него такой спокойный, мирный вид; тут, должно быть, очень приятно бродить рано утром, когда люди еще спят.

Не знаю, впрочем, что бы я сказал, если бы в самом деле пришлось жить в Гамптон-Корте. Здесь, наверное, ужасно грустно и тоскливо по вечерам, когда таинственные тени скользят по стенным панелям, а эхо отдаленных шагов отдается в каменных коридорах, то приближаясь, то замирая вдали, и все погружается в гробовое молчание, так что вы слышите биение собственного сердца.

Мы, люди, — дети Солнца. Мы любим свет и жизнь. Вот почему мы стремимся в города, а деревни пустеют с каждым годом. При солнечном свете, днем, когда природа оживляется и хлопочет вокруг нас, нам нравятся холмы и леса, ночью же, когда мать-земля засыпает, — о-о, тогда мир кажется таким одиноким, что мы трепещем, как дети в пустом доме. Тогда мы сидим и вздыхаем и стремимся на освещенные газом улицы, где слышны людские голоса и шум жизни. Мы чувствуем себя беспомощными и маленькими в ночной тишине, когда ветер шелестит верхушками темных деревьев. Духи реют вокруг нас, и их безмолвные взгляды угнетают нас. Но в большом городе, при ярком свете тысяч газовых рожков, среди криков и шума, мы чувствуем себя в своей тарелке.

Гаррис спросил, бывал ли я когда-нибудь в Гамптон-Кортском лабиринте. Ему случилось однажды побывать там в качестве проводника. Он изучил его па плане, и устройство лабиринта показалось ему простым до глупости, так что вряд ли стоило платить два пенса за проводника. Гаррис повел туда одного из своих родственников сам.

— Пойдемте, если хотите, — сказал он, — только тут нет ничего интересного. Нелепо называть это лабиринтом. Первый поворот направо — и вы у выхода. Мы обойдем его в десять минут, а там отправимся куда-нибудь завтракать.

В лабиринте они встретили несколько человек, которые гуляли там уже около часа и рады были бы выбраться. Гаррис сказал, что они могут, если угодно, следовать за ним, — он только что вошел и сделает всего один круг. Они отвечали, что очень рады, и последовали за ним. По дороге к нам присоединялись все новые и новые лица, пока не собралась вся публика, находившаяся в лабиринте. Люди, уже потерявшие всякую надежду выбраться отсюда и увидеть когда-нибудь семью и друзей, ободрялись при виде Гарриса и примыкали к процессии, благословляя его. Всего набралось, по словам Гарриса, человек двадцать, в том числе женщина с ребенком, которая провела в лабиринте целое утро и теперь уцепилась за руку Гарриса, чтобы ненароком не потерять его.

Гаррис повернул направо, но путь оказался очень длинным, и родственник заявил, что лабиринт, по-видимому, очень велик.

— О, один из самых обширных в Европе! — сказал Гаррис.

— Могу поверить, — отвечал родственник, — потому что мы прошли уже добрых две мили.

Гаррис начинал чувствовать смущение, но все еще бодрился, пока они не наткнулись на кусок пряника, валявшийся на земле. Родственник Гарриса божился, что видел этот самый кусок семь минут тому назад.

— О, этого не может быть, — возразил Гаррис.

Но женщина с ребенком заявила, что напротив, очень даже может быть, так как она сама отняла этот пряник у ребенка и бросила его, причем было это за минуту до встречи с Гаррисом. Она прибавила, что желала бы вовсе не встречаться с Гаррисом, и высказала предположение, что он обманщик. Это привело его в негодование, он достал карту и изложил свою теорию.

— Карта была бы очень кстати, — заметил один из спутников, — если бы мы знали, где находимся.

Гаррис не знал и заметил, что, по его мнению, самое лучшее — вернуться к выходу и начать сызнова. Последняя часть его предложения не возбудила особого энтузиазма, но первая — относительно возвращения к выходу — была принята единодушно. И вот все потащились за ним в обратный путь. Минут через десять компания очутилась в центре лабиринта. Гаррис хотел было сказать, что он сюда и направлялся, но настроение толпы показалось ему опасным, и он решил сделать вид, что попал сюда случайно.

Во всяком случае, надо было идти куда-нибудь. Теперь они знали, где находятся, и потому снова взялись за карту. Казалось, выбраться ничего не стоит, — и вот они в третий раз двинулись в путь. Три минуты спустя они снова очутились в центре лабиринта. И после этого так и не могли развязаться с ним (лабиринтом). Куда бы они ни направились, всякий раз возвращались к центру. Это повторялось так регулярно, что некоторые решили оставаться на месте и ждать, пока товарищи не сделают обход и не вернутся.

Гаррис вытащил было карту, но один вид ее привел толпу в бешенство, и ему посоветовали употребить ее для завивки волос. По словам Гарриса, он чувствовал в эту минуту, что его популярность до некоторой степени утрачена.

Наконец они решительно сбились с толку и стали звать сторожа. Тот явился, взобрался на наружную лестницу и крикнул им, куда идти. Но они уже так одурели, что не могли ничего понять. Тогда он крикнул, чтобы они стояли на месте и дожидались его. Они собрались в кучу и стали ждать; а он спустился с лестницы и пошел к ним.

Это был молодой и неопытный сторож, так что, забравшись в лабиринт, он не мог отыскать жаждущих встречи с ним, тщетно пытался найти их и в конце концов заблудился сам. По временам они видели его то там, то тут, по другую сторону забора, и он видел их и устремлялся к ним, но спустя минуту появлялся на том же самом месте и спрашивал, куда они девались.

Пришлось дожидаться, пока один из старых сторожей, кончив обед, не явился к ним на выручку.

В заключение Гаррис прибавил, что, по его мнению, это очень хороший лабиринт, и мы согласились уговорить Джоржа сходить туда на обратном пути.

ГЛАВА VII

Река в праздничном наряде. — Лодочные костюмы. — Отсутствие вкуса у Гарриса. — Лодочная поездка с разряженными барышнями. — Могила миссис Томас. — Человек, который не любит могил, гробов и черепов. — Взгляды Гарриса на Джоржа, на банк и на лимонад. — Гаррис попадает в аварию.

Гаррис рассказал мне о своем приключении в лабиринте, пока мы проезжали через шлюз Маульси. Это длинный шлюз, так что нам пришлось ехать довольно долго. Тут не было ни одной лодки, кроме нашей; я никогда еще не видал этого шлюза таким пустым.

Вообще же, я думаю, это самый оживленный шлюз на Темзе. Мне случалось смотреть на него с берега, когда в нем и воды-то не было видно, а сплошная масса задорных цилиндров, пестрых платьев, нарядных шляпок, разноцветных зонтиков, развевающихся лент, шелковых мантилий расфранченных дам, — так что с берега казалось, будто перед тобой ящик, наполненный всевозможными цветами.

По воскресеньям, в хорошую погоду, этот шлюз целый день имеет такой вид, а вверх и вниз по реке тянутся длинные вереницы лодок, уплывающих или приближающихся, так что вся залитая солнцем река, от дворца до Гамптонской церкви, пестреет желтыми, голубыми, оранжевыми, белыми, красными, малиновыми пятнами.

Все обитатели Маульси и Гамптона, принарядившись, являются к шлюзу, курят, болтают, ухаживают за барышнями, следят за лодками; и все это: шляпы и сюртуки мужчин, наряды дам, резвящиеся собаки, движущиеся лодки, сверкающая вода, приятный ландшафт — все это в целом представляет одну из самых веселых картин, какие только можно встретить в окрестностях старого скучного Лондона.

Поездка по реке предоставляет удобный случай прифрантиться. Тут и мы, мужчины, можем показать наш вкус и, смею думать, постоять за себя. Я, например, люблю красный цвет — красный и еще черный. У меня волосы русые, золотисто-каштановые, и темно-красный цвет очень идет к ним. Недурно также выглядят на мне — светло-голубой шарф, высокие русские сапоги и красный шелковый платок вместо пояса (платок гораздо красивее).

Гаррис предпочитает желтый и оранжевый цвет, и совсем напрасно. Он слишком смугл для этого. Желтый цвет совершенно не идет ему, тут и толковать нечего. Вот что действительно подошло бы ему, так это на голубом фоне — белые (или сливочного цвета) пятна. Но что прикажете делать? Чем меньше вкуса у человека, тем он упрямее. А жаль. В своем костюме желто-оранжевых тонов он никогда не будет иметь успеха, а между тем есть пара цветовых тонов, при которых он выглядел бы еще туда-сюда...

Джорж накупил для нашей поезди кое-каких обновок, которые, честно говоря, смущают меня. Жилет просто ослепителен! Джоржу не понравилось, когда я так сказал, но, право, я не подберу другого слова. Он купил его и принес показать нам в четверг вечером. Я спросил, как называется этот цвет, но он не знал. По его мнению, этот цвет вообще не имеет названия. Продавец уверял, что это восточный узор. Джорж надел жилет и спросил, как мы его находим. Гаррис отвечал, что в качестве пугала для воробьев эта вещь внушает ему уважение, но если рассматривать ее с точки зрения одежды, пригодной для ношения, то с удовольствием наденет ее разве что дикарь из африканского племени, — в глазах европейца она ужасна. Джорж разозлился, но Гаррис справедливо заметил: зачем же он спрашивал чужого мнения, если ничего слушать не хочет?

Мы, то есть я и Гаррис, боимся, что костюм с этим жилетом будет привлекать излишнее внимание к нашей лодке.

Барышни, если хорошо одеты, недурно выглядят в лодке. По моему мнению, ничто так не идет им, как хороший лодочный костюм. Но лодочным костюмом я называю такой, который подходит для лодочной прогулки, а не только для сидения под стеклянным колпаком. Вся прелесть экскурсии пропадает, когда у вас в лодке находятся особы, думающие не столько о поездке, сколько о целости своего платья. Мне однажды пришлось везти двух таких барышень на пикник.

Это были две сестры, обе разряженные в пух и прах: кружева, шелк, цветы, ленты, тонкие ботинки, светлые перчатки, — словно для фотографии, а не для катанья по реке. В общем, лодочные костюмы на французский лад. Нелепо соваться в таких нарядах туда, где есть настоящие земля, воздух и вода.

Прежде всего им показалось, что лодка недостаточно чиста. Мы прошлись тряпками от пыли по всем скамейкам и уверяли, что сиденья чистехоньки, но они не верили. Одна из них потерла скамью кончиком пальца, показала перчатку другой, затем обе вздохнули и уселись с видом христианских мучеников, старающихся комфортабельно поместиться на костре.

Во время гребли случается, что и брызнешь, но тут казалось, что малейшая капля погубит эти изысканные костюмы: ведь останется мокрое пятно! Я сидел на веслах. Я делал все, что мог, чтобы не допустить брызг. Я останавливался при каждом взмахе, осторожно вынимал весла из воды и так же осторожно опускал их. Немного погодя Боу — мой приятель, который сидел за рулем, — заметил, что он слишком плохой рулевой, чтобы править при моем способе гребли, и что он бросит руль и будет смотреть, как я гребу. Мой способ заинтересовал его.

Но несмотря на всю мою осторожность, брызги иногда попадали на платья наших спутниц. Они не жаловались, только плотнее прижимались друг к другу, при каждой капле вздрагивая всем телом. Они страдали молча, это было очень благородно, тем не менее, крайне расстраивало меня. Я очень чувствителен. Я терял хладнокровие и чем больше старался грести осторожно, тем сильнее брызгал. Наконец я бросил весла и сказал, что сяду к рулю.

Боу тоже нашел, что так будет лучше. Дамы испустили невольный вздох облегчения, увидев, что я пересаживаюсь за руль, и совсем было просияли. Бедняжки, лучше бы им оставаться со мной. Приятель, севший на мое место, был веселый, легкомысленный, крепколобый парень, напрочь лишенный чувствительности. Вы можете целый час метать в него молниеносные гневные взгляды — он не заметит их, а если и заметит, так нимало не смутится. Он молодецки взмахнул веслами и разом пустил в лодку целый фонтан, заставивший всех вскочить на ноги. Окатив наших дам с ног до головы, он любезно ухмыльнулся:

— Простите, я нечаянно, — и предложил свой носовой платок, чтобы отереться.

— О это ничего, — пробормотали бедные барышни, закутываясь в шали и закрываясь кружевными зонтиками.

За завтраком они страдали ужасно. Компания расположилась на траве, но трава была пыльная, а пни, на которые им предложили усесться, казались не чищенными бог знает сколько времени. И вот они разостлали на земле носовые платки и уселись в самых неудобных позах. Кто-то из нашей компании, державший в руках тарелку с паштетом, зацепился за сук и уронил паштет; хотя на барышень не попало ни кусочка, этот случай так напугал их, что потом они с ужасом смотрели на всякого, кто поднимался с каким-нибудь куском в руках, и с беспокойством следили за ним, пока тот снова не усаживался.

— Ну-с, барышни, — шутливо сказал Боу по окончании завтрака, — пожалуйте мыть посуду!

Сначала они его не поняли. Потом, уразумев, в чем дело, выразили опасение, что не сумеют мыть посуду.

— О, я вам покажу, — сказал он, — это очень просто. Вы лягте на... — я хочу сказать, на берег — и полощите посуду в воде.

Старшая сестра заметила, что их платья вряд ли подойдут для такой работы.

— Пустяки! — отвечал он весело. — Вы поднимите их кверху.

И он заставил их сделать это. Он уверял, что вся прелесть поездки за город — в естественности и простоте. Они сказали, что это очень интересно.

Вспоминая ту поездку, я спрашиваю себя: был ли мой приятель таким уж крепколобым, или он только изображал из себя простачка?.. Но нет, это невозможно. У него было такое детски-простодушное выражение лица!..

Гаррис предложил сходить в Гамптонскую церковь — посмотреть могилу миссис Томас.

— А кто такая миссис Томас? — спросил я.

— Почем я знаю? — отвечал он. — Просто на могиле этой дамы стоит очень красивый памятник, на который я хочу посмотреть.

Я стал спорить. Не знаю почему, но я терпеть не могу могил, могильных плит и памятников. Да, я знаю: принято, приехав в деревню или в старинный город, отправиться на кладбище, чтобы полюбоваться надгробными памятниками, — но лично мне это времяпрепровождение вовсе не нравится. Не нахожу никакого удовольствия в том, чтобы бродить вокруг старой мрачной церкви в сопровождении страдающего одышкой сторожа и читать эпитафии. Даже стертая медная доска, вделанная в камень, не пробуждает во мне никаких благородных чувств и мыслей.

Моя невозмутимость перед самыми трогательными надписями и равнодушие к местным семейным преданиям смущают почтенных пономарей, а плохо скрываемое желание поскорее выбраться за ограду оскорбляет их чувства.

В одно прекрасное солнечное утро я стоял, облокотившись о низенькую ограду деревенского кладбища, курил и весь погрузился в созерцание мирной сельской картины. Я смотрел на старую, обвитую плющом церковь с резными деревянными дверями, на дорожку, вьющуюся по скату холма среди высоких вязов, на коттеджи с соломенными кровлями, на серебряную ленту реки в долине и лесистые холмы на горизонте.

Приятный ландшафт! Поэтический, идиллический, он возвышал мою душу. Я чувствовал себя добрым и благородным. Я каялся в своих грехах и желал исправиться. Я мечтал поселиться здесь и никогда более не делать ничего дурного — вести безупречную, чистую жизнь, постепенно превратиться в почтенного старца с серебристыми сединами и все такое прочее.

В эти минуты я простил моим друзьям и знакомым все их прегрешения, всю их испорченность и благословил их. Они, конечно, не знали, что я благословил их, находясь в этой далекой мирной деревне, и продолжали идти своим греховным путем. Но я сделал это и намеревался сказать им об этом, так как хотел видеть их счастливыми.

Я погрузился в сии благочестивые, великодушные мечты, как вдруг резкий, визгливый голос вывел меня из задумчивости:

— Иду, сэр, иду, иду, иду! Не беспокойтесь, сэр, не торопитесь!

Я оглянулся и увидел лысого старикашку, который ковылял через кладбище с огромной связкой ключей, гремевших и звеневших на каждом шагу.

Я с безмолвным достоинством махнул ему рукой, чтобы он убирался, но он бежал ко мне и визжал без умолку:

— Иду, иду, иду, сэр! Старость проклятая, сэр! Не так я боек, как в старину. Сюда пожалуйте, сэр!

— Убирайся, несчастный старикашка! — крикнул наконец я. — Я бежал изо всех сил, сэр! — возразил он. — Моя хозяйка только сейчас вас увидела! Пожалуйте за мною, сэр!

— Убирайся пока цел! — повторил я.

Он, по-видимому, изумился.

— Да разве вы не хотите посмотреть могилы?

— Нет, — отвечал я, — не хочу. Я хочу стоять здесь, прислонившись к этой старой ограде. Убирайся, не рас страивай меня! Я исполнен благих возвышенных мыс лей и хочу оставаться в таком положении, потому что оно прекрасно и благородно. Оставь меня в покое со своими нелепыми могилами. Убирайся и найми кого-нибудь, чтобы похоронил тебя, — я заплачу половину издержек!

С минуту он стоял ошеломленный. Потом протер глаза и уставился на меня. Но с виду я был человек как человек.

— Да ведь вы приезжий? — сказал он. — Вы не живете здесь?

— Нет. Если бы я здесь жил, ты бы не жил.

— Так как же? — сказал он. — Вам нужно посмотреть могилы, гробницы!

— Врешь, — отвечал я, — вовсе не нужно мне смотреть ваши могилы. Зачем мне на них смотреть? У нас есть свои фамильные могилы. У моего дяди Поджера такая могила на Кензаль-Гринском кладбище, что ею целый округ гордится. В склепе моего дедушки в Гоу могут поместиться восемь человек, а у моей бабушки Сусанны на Финчлейском кладбище гробница обшита самым лучшим белым камнем да еще в изголовье вы резана какая-то фигура вроде кофейника. Когда я хочу взглянуть на могилы, я туда и отправляюсь. Других могил мне не нужно! Когда тебя похоронят, я, так и быть, приду посмотреть. Вот все, что я могу сделать.

Он расплакался. Он сказал, что на одной могиле есть обломок камня, который многие считают остатком статуи, а на другой — стертая надпись, которую никто еще не мог разобрать.

Но я оставался неумолим. Тогда он решился выпустить свой последний заряд. Он подошел ко мне поближе и пробормотал хриплым шепотом:

— У меня есть пара черепов в склепе — пойдемте, посмотрите их. О, пойдемте, посмотрите черепа! Вы молодой человек, вам нужно повеселиться. Пойдемте, посмотрите черепа!

Я бросился бежать, а он кричал мне вслед:

— О, пойдемте, посмотрите черепа! Вернитесь!

Гаррис без ума от гробниц, могил, эпитафий, и мысль пропустить, не посмотревши, могилу миссис Томас, выводила его из себя. Он сказал, что с самого начала, когда мы еще задумывали поездку, имел в виду посмотреть могилу миссис Томас, что он и не поехал бы, если бы не хотел посмотреть могилу миссис Томас.

Я напомнил ему о Джорже, которого мы должны встретить в пять часов у Шеппертона, и он обрушился на Джоржа. С какой стати Джорж сидит без дела целый день в своем банке и заставляет нас тащить эту тяжелую лодку? Почему бы ему тоже не поработать? Почему он не взял отпуск и не поехал с нами? Черт побери его банк! Да и на что он там, в банке?

— Сколько раз я ни приходил туда, — продолжал Гаррис, — я ни разу не видал его за работой. Он сидит за стеклом и делает вид, что чем-то занимается. К чему сажать человека за стекло? Какая от этого польза? Я зарабатываю свой хлеб. Почему это он не может работать, как мы? Какой прок от такого человека, да и от банков этих? Они забирают у вас деньги, а когда у вас появляется надобность вернуть хоть часть их себе и вы заполняете чек, они, видите ли, могут вернуть его вам с надписью: недействителен! На той неделе они два раза сыграли со мной такую шутку. Если бы Джорж был здесь, мы могли бы посмотреть могилу. Да я и не верю, что он в банке. Шляется где-нибудь, пока мы за него работаем. Я пойду куда-нибудь выпить.

Я сказал ему, что кругом на две мили нет никакого трактира. Тогда он стал бранить реку, с гневом вопрошая, какая польза от реки и стоит ли отправляться на реку, чтобы умирать от жажды.

Когда Гаррис расходится, его ничем не уймешь. Лучше дать ему выболтаться, тогда он придет в себя.

Я напомнил ему, что у нас в корзине есть экстракт для лимонада и бутылка воды: стоит только смешать их, чтобы получить освежающий прохладительный напиток.

Тогда он обрушился на лимонад и на все подобные напитки для воскресных школ, как он выразился, — вроде имбирного пива, морса и т.п. Он сказал, что они производят расстройство желудка, разрушают тело и душу и служат причиной половины преступлений, совершаемых в Англии.

Но затем он сообщил, что, во всяком случае, желает выпить хоть чего-нибудь, и стал отыскивать бутылку. Она лежала на самом дне корзины, так что, разыскивая ее, он наклонялся все больше и больше, продолжая в то же время править рулем, — в результате направил лодку на мель, получил толчок и сам опрокинулся в корзину, уткнувшись головой в окорок и задрав ногу кверху. Так он и стоял, не смея пошевелиться из опасения упасть в воду, пока я не подоспел ему на помощь и не помог ему встать на ноги.

ГЛАВА VIII

Речные поборы. — Лучший способ отделаться от них. — Эгоизм береговых владельцев. — Надписи. — Нехристианские чувства Гарриса. — Как Гаррис поет комическую арию. — Бессовестное поведение двух испорченных молодых людей. — Полезная справка. — Джорж покупает балалайку.

Мы остановились в тени Кэмпрунского парка и позавтракали. Тут есть хорошенькое местечко — лужайка на берегу реки в тени развесистых ив. Только что мы принялись за третье блюдо — бутерброды с ветчиной, — явился какой-то малый в кургузом пиджаке, с коротенькой трубкой в зубах, и осведомился, известно ли нам, что мы находимся на чужой земле. Мы отвечали, что недостаточно занимались этим вопросом, чтобы прийти к определенному заключению, но если он ручается словом джентльмена, что мы действительно на чужой земле, то мы готовы поверить ему.

Он сказал, что ручается, и мы поблагодарили его. Но он все-таки продолжал приставать к нам и, по-видимому, вовсе не был удовлетворен, так что мы наконец спросили, не нужно ли ему еще чего-нибудь, а Гаррис, человек вообще радушный, предложил ему бутерброд с ветчиной.

Должно быть, он принадлежал к какому-нибудь обществу воздержания от бутербродов с ветчиной, потому что отказался от предложения почти свирепо, точно ему нанесли кровное оскорбление, и прибавил, что его обязанность — выпроводить нас отсюда.

Гаррис отвечал, что раз это его обязанность, то она должна быть исполнена, и спросил, какими именно средствами думает он привести ее в исполнение. Гаррис — здоровый детина: рослый, плечистый, плотный, — так что незнакомец, измерив его взглядом, объявил, что пойдет и скажет хозяину, а потом вернется и бросит нас обоих в воду.

Разумеется, мы больше не видали его, и, разумеется, ему просто хотелось получить шиллинг. Есть на берегах Темзы целая группа людей, которые в течение лета таскаются по берегам и затевают истории с целью получить известную контрибуцию. Они выдают себя за посланных от владельцев. Самое лучшее средство отделаться от подобных господ — это объявить свою фамилию и адрес и предоставить хозяину привлечь вас к ответственности, доказать перед судом, что вы нанесли ущерб его земле тем, что сидели на ней. Но большинство людей так ленивы и робки, что предпочитают потакать мошенничеству, вместо того чтобы положить ему конец, проявив немного твердости.

В тех случаях, когда хозяева действительно повинны в таком эгоизме, их следовало бы выводить на чистую воду. Надо сказать, эгоизм береговых владельцев растет год от году. Дай им волю, они совсем закроют доступ к Темзе. С небольшими ее притоками они так и делают, втыкая колья в дно реки, протягивая цепи от мели до мели и вывешивая запрещения на каждом дереве.

Вид таких надписей приводит меня в бешенство. Мне бы хотелось сорвать доску с надписью с дерева и колотить ею хозяина по голове до тех пор, пока не вышибу из него дух, а затем похоронить его и укрепить доску на могиле вместо надгробного памятника.

Я сообщил об этом Гаррису, и тот объявил, что в нем подобные надписи возбуждают еще более свирепые чувства: он желал бы убить не только человека, повесившего надпись, но и его семью, друзей и родственников, а в заключение сжечь его дом. Мне показалось, что он хватил через край, и я сказал ему об этом, но он возразил:

— Нисколько не хватил! Я готов истребить их всех и пропеть комическую арию над их трупами.

Эти кровожадные намерения решительно смутили меня. Инстинкт справедливости никогда не должен превращаться в мстительность. Мне пришлось потратить немало красноречия, но в конце концов удалось склонить Гарриса к более человеколюбивым взглядам: он обещал пощадить родственников, друзей и семью и сказал, что не будет петь комическую арию над трупом хозяина.

Если бы вы хоть раз слышали, как Гаррис поет комическую арию, вы поняли бы, какую услугу я оказал человечеству. Пункт помешательства Гарриса — убеждение, что он умеет петь комические песни, тогда как друзья его убеждены в том, что он этого не умеет, никогда не будет уметь и не следует позволять ему это.

Если Гаррису случится быть в компании и его просят спеть, он отвечает: О, я, знаете ли, могу петь только комические арии, — причем отвечает таким тоном, что заставляет предполагать, будто эти-то арии он исполняет божественно.

— О, прекрасно, — отвечает хозяйка дома, — спойте, пожалуйста, мистер Гаррис.

Гаррис подходит к фортепиано с лучезарным видом великодушного человека, готового осчастливить ближних.

— Тише, тише, господа! — говорит хозяйка гостям. — Мистер Гаррис споет комическую арию.

— О, чудесно! — бормочут гости, передают эту новость друг другу, собираются со всего дома в гостиную, садятся в кружок и приятно улыбаются в ожидании.

И вот Гаррис начинает...

Для комической песни не требуется большого голоса. Вы не ожидаете от певца особенно правильной фразировки [четкого деления текста на куплеты] и вокализации. Вы не взыщете с него, если он оборвется на слишком высокой ноте и закончит ее одним лишь поднятием пальца кверху. Вы не взыщете, и если он отстанет или перегонит аккомпанемент или посреди песни заспорит с пианистом, а потом повторит стих сначала. Но вы, во всяком случае, рассчитываете услышать песню (арию).

Вы никак не ожидаете, что певец помнит только три первые строчки первого куплета и будет повторять их, пока не вступит хор. Вы никак не ожидаете, что певец остановится на половине стиха, ухмыльнется и скажет, что это ужасно досадно, но черт меня побери, если я помню, как там дальше, а затем, пропустив часть песни и пропев пару следующих куплетов, вдруг вспомнит пропущенное и, не говоря ни слова, вернется к началу. Вы не ожидаете... Да лучше я приведу вам образчик такого пения:

гаррис (стоя перед роялем и обращаясь к публике). Это, знаете ли, старинная вещица. Вам, знаете ли, она, вероятно, известна! Но я только ее и помню. Это песня судьи из «Детского передника»... или нет, не из «Детского передника», а из... знаете ли, из... Ну, словом, из другой оперы. Припев нужно петь хором; вы все должны принимать в нем участие.

Ропот одобрения и выражение беспокойства публики по поводу своего умения петь в хоре. Блестящее исполнение нервным пианистом прелюдии к песне судьи из «Тяжбы». Наступает момент для вступления певца. Но Гаррис не замечает этого. Нервный пианист снова начинает прелюдию — в это время Гаррис начинает петь арию лорда из «Детского передника». Нервный пианист пытается аккомпанировать ему мелодией песни судьи из «Тяжбы», чувствует, что ничего не выходит, пытается сообразить, в чем дело, теряет голову и останавливается.

гаррис (любезным тоном). Ничего, ничего, продолжайте.

нервный пианист. Я боюсь, что тут какое-то недоразумение. Что такое вы пели?

гаррис (резко). Да песню судьи из «Тяжбы»! Разве вы не знаете ее?

один из друзей гарриса (с другого конца комнаты). Да нет же, пустая голова! Ты пел арию адмирала из «Детского передника»!

Продолжительный спор между Гаррисом и его другом о том, что именно Гаррис пел. В конце концов друг замечает, что, в сущности, неважно, что именно будет петь Гаррис, — лишь бы он пел. Гаррис просит пианиста начать сызнова. Пианист играет прелюдию к арии адмирала из Тяжбы, а Гаррис, выждав удобный, по его мнению, момент затягивает:

гаррис. «Когда я был молод, я был адвокат...»

Общий взрыв хохота, принимаемый Гаррисом за комплимент. Пианист, вспомнив о своей жене и детях, отказывается от неравной борьбы и уходит; его место занимает господин с более крепкими нервами.

новый пианист (весело). Ну, дружище, вы начинайте, а я буду следовать за вами. Не стоит возиться с прелюдией.

гаррис (начиная понимать, в чем дело, и смеясь). Ей-богу, виноват! Ну конечно, я спутал две песни. Знаете, это Дженкинс сбил меня с толку. Начнем же.

Поет; голос его исходит точно из погреба и кажется первым симптомом наступающего землетрясения.

гаррис. «Когда я был молод, служил я в конторе...» (Пианисту.) Поживее, дружище! Вы слишком отстали, повторим еще раз.

Снова поет первую строчку, на этот раз высоким фальцетом. Общее удивление со стороны слушателей. Нервическая старая барыня у камина разражается слезами; ее уводят.

гаррис (продолжает): «Я пол подметал, подметал я окошки... Я...» Нет, нет! «Я чистил окошки и натирал пол...» Нет, не «натирал» — «подметал»... Тьфу, сбился совсем! «И я... я...» Ну, да лучше хватим припев (поет): «Так я полз — полз — полз — полз — полз // И до чина адмиральского дополз». Теперь хор — нужно повторить две последние строчки!

общий хор: «Так он полз — полз — полз — полз — полз // И до чина адмиральского допо-олз».

Гаррис совершенно не понимает, что разыгрывает роль шута и портит настроение людям, которые не сделали ему никакого вреда. Он искренне воображает, что доставил всем удовольствие, и обещает спеть еще одну песенку после ужина...

Начав разговор о комических ариях, я вспомнил один курьезный случай, о котором стоит рассказать здесь, так как он бросает свет на внутреннюю сущность человеческой природы.

Собралась очень приличная и образованная компания. Все мы были одеты с иголочки, вели изящную беседу и чувствовали себя очень хорошо. Все, исключая двух студентов, весьма обыкновенных молодых людей, которые только что вернулись из Германии и, видимо, чувствовали себя не в своей тарелке. Дело в том, что мы были слишком умны для них. Наша блестящая, изысканная беседа, наши великосветские тосты были им не по плечу. Вообще наша компания была не для них. Им не следовало бы и соваться в нее. Впоследствии все согласились с этим.

Мы играли morceaux [фрагменты] из старых германских мастеров. Мы толковали о философии и этике. Мы ухаживали за барышнями с игривым достоинством. Мы даже отпускали остроты — в самом высшем тоне. После ужина один из нас декламировал французскую поэму, и мы нашли ее восхитительной; затем одна из дам пропела испанскую балладу, причем некоторые из нас прослезились, так она была трогательна.

Тогда встал один из упомянутых двоих молодых людей и спросил, случалось ли нам когда-нибудь слышать, как германский профессор, господин Шлосен-Бошен (он только что приехал и находился внизу в столовой), поет комическую немецкую песню. Никому из нас не приходилось этого слышать. Молодые люди сказали, что это самая забавная песня, какая только была сочинена когда-нибудь, и что они, если угодно, попросят г-на Шлосен-Бошена спеть ее, поскольку хорошо с ним знакомы. Они уверяли: песня так забавна, что когда г-н Бошен спел ее перед германским императором, он (германский император) катался со смеху.

Они прибавили, что г-н Бошен поет эту песню неподражаемо — с таким мрачным видом, точно читает трагический монолог, и от этого она становится еще забавнее. Ни звуком, ни жестом не выдает он комизма: это испортило бы впечатление. Напротив, его серьезность, почти пафос, придает песне неотразимую комичность.

Мы сказали, что рады послушать, что мы не прочь посмеяться, и они отправились вниз за г-ном Шлосен-Бошеном. По-видимому, тот согласился очень охотно, так как явился немедленно и уселся за фортепиано без всяких дальнейших приглашений.

— О, это чертовски забавная вещь! Вы надорвете животики, — шептали молодые люди, обходя публику, и поместились в самой непринужденной позе за спиной певца.

Господин Шлосен-Бошен сам себе аккомпанировал. Прелюдия вовсе не имела комического характера. Это была грустная, мрачная мелодия, от нее скорее мурашки бежали по телу. Но мы решили, что это германская манера, и готовились повеселиться.

Я не понимаю немецкого языка. Обучался ему в школе, но в два года забыл нес до последнего словечка и никогда не раскаивался в этом. Однако я не хотел, чтобы другие заметили мое невежество, и придумал довольно удачный способ имитировать понимание. Я внимательно следил за упомянутыми двумя студентами. Когда они улыбались, я тоже улыбался; когда они хохотали, я тоже хохотал; а по временам я усмехался уже сам по себе, показывая, что оцениваю тонкости юмора, для других недоступные. Мне это казалось очень остроумной выдумкой.

Вскоре я заметил, что большинство гостей так же, как и я, смотрят на молодых людей. Все они тоже улыбались, когда те улыбались, и хохотали, когда те хохотали. А поскольку молодые люди улыбались, и хохотали, и заливались смехом почти все время, то было очень весело.

Тем не менее певец казался недовольным. Когда мы в первый раз засмеялись, лицо его выразило изумление, точно он никак не ожидал смеха. Мы нашли это очень забавным: мы знали, что комизм зависит главным образом от серьезности исполнения. Дай он заметить хоть чем-нибудь, что находит арию смешной, пропал бы весь эффект. Итак, мы продолжали смеяться, а удивление профессора мало-помалу превратилось в негодование и раздражение. Он сердито посматривал на нас (но не на студентов, которых не видел, так как они стояли у него за спиной). Мы так и покатывались. Мы говорили друг другу, что просто умрем со смеху. Песня сама по себе потешна, а эта мрачная серьезность — о, это уж слишком!

При последней строфе певец сам себя превзошел. Он метнул на нас такой свирепый взгляд, что если бы студенты не предупредили нас о германской манере пения, мы бы просто струсили; он вложил столько тоски в последнюю строфу, что мы расплакались бы, если бы не знали, что это комическая песня.

Он кончил среди оглушительных взрывов хохота. Мы божились, что в жизнь свою не слыхали ничего забавнее. Мы удивлялись, как могут говорить, будто немцы лишены юмора, когда у них есть такие веши. Мы спрашивали у профессора, отчего он не переведет песню на английский язык, чтобы дать возможность людям, не знающим немецкого, послушать истинно комическую арию.

Тогда господин Шлосен-Бошен вскочил в бешенстве. Он осыпал нас ругательствами на немецком языке (насколько могу судить, этот язык как нельзя более годится для этой цели), он подпрыгивал, тряс кулаками и в добавление к немецким выкрикивал все английские ругательства, какие только знал. Он уверял, что ни разу в жизни не был так оскорблен!

Оказалось, что это вовсе не комическая ария. В ней говорилось о девушке, которая жила в Гарцких горах и пожертвовала жизнью, чтобы спасти душу своего возлюбленного; тот умер и встретился с ее душой, а затем, в последней строфе, его душа обманула ее душу и улетела с другой душой... кажется, так... Может быть, я и ошибаюсь в подробностях, но, во всяком случае, это очень грустная история. Господин Бошен действительно пропел однажды эту арию перед германским императором, и он (германский император) плакал, как малое дитя. Господин Бошен утверждал, что это самая мрачная, трагическая ария во всем немецком репертуаре.

Положение было затруднительное, воистину затруднительное. Что мы могли ответить? Мы отыскивали взглядом молодых людей, сыгравших с нами такую шутку, но они тотчас по окончании песни улизнули.

Так кончился наш вечер. Мне более ни разу не довелось видеть, чтобы вечер кончился так бесшумно, так тихо. Мы даже не простились друг с другом. Мы потихоньку, один за другим, спустились с лестницы, стараясь держаться в тени; мы шепотом спрашивали у прислуги наши пальто и шляпы, сами отворяли двери и, выскользнув из дома, спешили скрыться за углом, стараясь избегать друг друга.

С тех пор я потерял всякий интерес к немецким ариям.

В половине четвертого мы достигли шлюза Сенбери. Река здесь очень живописна, и шлюз очарователен; только не пытайтесь пройти его на веслах против течения. Однажды я попытался сделать это. Я сидел на веслах, а двое парней — за рулем; я спросил у них, удастся ли мне справиться с течением, а они отвечали, что наверняка удастся, если я хорошенько приналягу на весла.

Мы находились как раз под небольшим пешеходным мостом между двумя плотинами, когда они сказали это, и вот я наклонился над веслами и начал грести. Я греб великолепно. Я мерно взмахивал веслами. Я пустил в дело руки, ноги, спину. Я работал быстро, ловко, изящно в высшем стиле. Мои друзья, сидевшие у руля, говорили, что на меня просто смотреть приятно.

Прошло минут пять; я думал, что мы уже близки к концу, и оглянулся. Мы находились под мостом, в том самом месте, где я начал грести, и эти два идиота заливались самым нелепым смехом! Я зубами скрипел от злости, убедившись, что мы стоим на одном месте. С тех пор я предоставляю другим плавать против течения в шлюзах...

Мы доплыли до Вальтона. Как и у большинства прибрежных городов, только небольшой уголок его спускается к реке, так что с лодки можно принять его за деревушку. Единственные два города между Лондоном и Оксфордом, которые можно видеть с реки, — это Виндзор и Абингдон. Все остальные прячутся подальше от берега и показывают вам с реки разве что одну улицу. Я очень благодарен им за такую скромность, так как предпочитаю берега, одетые тесом, или покрытые лугами. Даже Ридинг, делающий все возможное, чтобы изгадить реку, настолько порядочен, что скрывает от вашего взора свое уродливое лицо.

Цезарь [В конце I века до н.э. и начале I века н.э. большая часть Британских островов была завоевана римлянами, постепенно укреплявшими и расширявшими подвластные им территории Западной Европы. Гай Юлий Цезарь (Caesar; 100/102—44 гг. до н.э.) значительно укрепил свою власть в Древнем Риме благодаря походам в Галлию и на Британские острова], наверное, что-нибудь устраивал в Вальтоне — лагерь, или укрепление, или что-нибудь в этом роде. Цезарь, кажется, не пропускал ни одной реки. Елизавета тоже. От женщины никуда не уйдешь. Кромвель [Оливер Кромвель (Cromvell; 1599—1658) — один из главных предводителей английской буржуазной революции XVII века; содействовал казни короля Чарльза 1 (Charles I; — с XVIII века и до сих пор у нас принято совершенно необоснованно, называть английских и французских королей на немецкий лад) и провозглашению Республики (в 1649 г.), а затем (в 1653 г.) установил режим единоличной военной диктатуры] и Брадшо (не автор путеводителя, а главный советник короля Чарльза) тоже побывали здесь. Вместе они составили бы хорошую компанию.

В вальтонской церкви есть стальной намордник для сварливых. В старые времена такие штучки употреблялись для обуздания женского языка. С тех пор этот обычай оставлен втуне. Должно быть, сталь вздорожала, а никакой другой материал не годится: слишком непрочен.

Есть в этой церкви и гробницы, и я побаивался, что Гаррис вздумает навестить их, но он, по-видимому, забыл об этом, и мы благополучно проехали мимо. За мостом река ужасно бурлит. Это придает ей живописный вид, но раздражает вас с точки зрения весел и руля и возбуждает споры между гребцом и рулевым.

Далее вы проезжаете мимо Отлендского парка. Это — знаменитое место. Генри VIII отнял его у кого-то. В парке есть фот, который вы можете видеть за небольшую плату и который считается весьма замечательным, но я не увидел в нем ничего особенного. Покойная герцогиня Йоркская, жившая в Отленде, страстно любила собак и держала их в огромном количестве. Она устроила для них особое кладбище, где их погребено около пятидесяти штук и над каждой лежит надгробная плита с надписью. Что ж, они, по-моему, достойны этого не меньше, чем большинство христиан.

Немного выше вальтонского моста происходила борьба между Цезарем и Кассивеланом. Кассивелан, желая затруднить Цезарю переход, наколотил кольев в дно реки (и, наверное, прибил к ним надписи), но Цезарь тем не менее перешел реку.

Галифорд и Шеппертон — два довольно живописных местечка, но ничего особенного собой не представляют. На шеппертонском кладбище есть могила с плитой, на которой вырезана целая поэма, и я ужасно боялся, что Гаррис вздумает посетить ее. Я видел, что он бросает жадные взгляды на пристань, и постарался отвлечь его внимание, сбив веслом шляпу с его головы. Стараясь поймать ее и негодуя на мою неловкость, он забыл о своих любезных могилах.

Подле Вэйбриджа впадают в Темзу Вэй (маленькая красивая речка, судоходная — для небольших лодок — до Гильдфорда; одна из рек, которую я всегда мечтал исследовать, но так никогда и не исследовал), Берн и Басингтонский канал. Шлюз находится против самого города, и первое, что мы увидали, приближаясь к нему, был жилет Джоржа, красовавшийся на плотине. При ближайшем рассмотрении оказалось, что и Джорж находится тут же, в жилете.

Монморанси залаял, я закричал, Гаррис загоготал, Джорж замахал шляпой и заорал. Сторож выскочил с багром, очевидно вообразив, что кто-то упал в воду, и, по-видимому, остался очень недоволен, убедившись, что все благополучно.

Джорж держал в руках какую-то странную штуку, обернутую клеенкою. На одном конце она была круглая и плоская, с длинной ручкой.

— Что это? — спросил Гаррис. — Сковорода?

— Нет, — отвечал Джорж со странным, диким блеском в глазах. — Это нынче в моде; все на ней принялись играть. Это балалайка.

— В первый раз слышу, что вы играете на балалайке! — воскликнули Гаррис и я разом.

— Я, собственно, не играю, — отвечал Джорж, — но говорят, что это очень просто, и я захватил с собой руководство.

ГЛАВА IX

Мы усаживаем Джоржа за работу. — Безбожные инстинкты бечевки. — Те, кто тянет, и те, кого тянут. — Какой прок можно извлечь из влюбленных. — Странное исчезновение почтенной лэди. — Пропавший шлюз. — Музыка. — Спасены!

Теперь, когда Джорж был с нами, мы усадили его за работу. Разумеется, он вовсе не желал работать. По его словам, он сегодня уже много работал в Сити. Но Гаррис, человек по натуре суровый и не склонный к милосердию, сказал:

— Ну а теперь, для разнообразия, вы будете работать на лодке. Разнообразие полезно. Принимайтесь-ка!

Джорж не стал спорить (видно, совесть заговорила), хотя и заметил, что, может быть, лучше бы ему заняться чаем, предоставив нам лодку, так как приготовление чая — дело сложное, хлопотливое, а мы с Гаррисом, по-видимому, устали. Вместо ответа мы бросили ему бечевку (мы тянули теперь лодку бечевкой) — тогда он безропотно взялся за нее и стал тянуть лодку.

В этих бечевках есть что-то странное и необычайное. Вы сворачиваете веревку так терпеливо и осторожно, точно у вас в руках пара новых брюк, а спустя пять минут поднимаете сплошной чертовски запутанный узел!

Сохрани меня Бог от клеветы, но я думаю, что если вы возьмете обыкновенную бечевку, протянете ее по полю, а затем отвернетесь на десять секунд, то, оглянувшись, увидите ее скомканной в кучу посреди поля, всю в узлах, петлях и с неизвестно куда подевавшимися концами. И вам придется сидеть над ней добрых полчаса, распутывая узлы и ругаясь на чем свет стоит.

Таково мое мнение о веревках вообще. Не спорю, может и найдутся удачные исключения, — я не утверждаю, что их никогда не бывает. Весьма возможно, что есть бечевки, серьезно относящиеся к своей профессии, — почтенные, добросовестные бечевы, которые не воображают себя основой для кружевного вязанья, готовой сплестись в сетку, лишь только ее предоставишь самой себе. Я говорю, что вполне добросовестные бечевы возможны, то есть я надеюсь, что они существуют, — но я никогда не встречался с ними.

На этот раз я сам взялся за бечеву, перед тем как мы вошли в шлюз. Я не хотел отдавать ее Гаррису, потому что Гаррис неаккуратен. Я осторожно, неторопливо свернул бечевку, перевязал ее посредине, сложил вдвое и аккуратно опустил на дно лодки. Гаррис так же осторожно поднял ее, когда передавал Джо ржу. Джорж взял ее твердою рукой и начал разворачивать так бережно, точно распеленывает новорожденного младенца, — но не развернул и десяти ярдов, как бечева уже походила на небрежно сплетенный невод!

Вечно одна и та же история, и вечно она сопровождается одинаковыми последствиями: тот, кому приходится разворачивать бечеву, сваливает всю вину на того, кто свернул ее, и громко выражает свое неудовольствие.

— Ну что ты там напутал? Не мог свернуть аккуратно? Экий остолоп! — ворчит он, распутывая веревку; наконец выходит из себя, швыряет бечеву оземь и вертит ее туда-сюда, стараясь разыскать концы.

Между тем сидящий в лодке воображает, что во всем виноват тот, кто взялся распутывать бечеву.

— Она была аккуратно сложена! — восклицает он в негодовании. — Что ты с нею сделал? Вот ведь всегда напутает! Ты бы палку связал в узлы, попадись она тебе в руки.

И оба злятся до того, что готовы удавить друг друга этою самою веревкой.

Проходит десять минут. Человек, мучающийся с веревкой, приходит в совершенное неистовство, бешено теребит ее и старается распутать чем попало. Разумеется, веревка от этого запутывается еще больше. Наблюдающий за терзаниями приятеля вылезает из лодки, спешит к нему на помощь — и вот они уже вдвоем теребят веревку, мешая друг другу. В какой-то момент оба хватаются за один и тот же конец и тянут его в разные стороны. Наконец им удается распутать веревку. Они оглядываются на лодку и видят, что та уплыла бог знает куда!

Я был свидетелем такого случая. Это происходило у Бовенэй в довольно пасмурное утро. Мы плыли по течению и заметили на берегу двоих неудачников: они держали в руках длинную бечеву и смотрели друг на друга с выражением такой беспомощности и отчаяния, какого я еще не видывал на человеческом лице. Очевидно, что-то случилось с ними. Мы поспешили выйти на берег и спросили, в чем дело.

— Наша лодка уплыла! — отвечали они негодующим тоном. — Мы только что распутали бечеву — оглядываемся, а ее уже нет.

Ясно было, что они считали это возмутительным, неблагородным поступком со стороны лодки...

Мы отыскали лодку на полмили ниже по течению (она застряла в прибрежных сучьях) и благополучно привели ее обратно. Но я никогда не забуду фигуры этих двух господ, бегавших взад-вперед по берегу с длинной веревкой в руках в поисках своей лодки.

Вообще много забавных происшествий на реке связаны с бечевой. Одно из самых обыкновенных — зрелище двух людей, идущих по берегу и погруженных в оживленную беседу, тогда как на сто ярдов позади человек, сидящий в лодке, тщетно кричит им «Стойте!» и отчаянно размахивает веслом. Что-нибудь случилось: руль отскочил, или багор свалился за борт, или, наконец, он уронил в речку свою шляпу и ее уносит течением. Сначала он кричит довольно благодушно и весело:

— Эй, постойте минутку! Я уронил в воду шляпу!

Затем:

— Эй, Том, Дик! Не слышите вы, что ли? — На этот раз тон у него уже не совсем любезный.

Затем:

— Эй, вы что, оглохли, черт бы вас побрал!.. Да стой те же, идиоты этакие! Эй, стойте! О, чтоб вас... — Тут он вскакивает, беснуется, орет так, что лицо наливается кровью, и ругается как бешеный. Приятели на берегу останавливаются, видя, как он ни с того, ни с сего беснуется, дразнят его и запускают в него камешками, поскольку уверены, что он не может до них добраться...

Всех этих неприятностей можно было бы избежать, если бы те, кто тянет бечеву, почаще оглядывались на товарища. При этом лучше тянуть одному. Когда тянут двое, они увлекаются болтовней, а лодка оказывается слишком малой тяжестью для двоих, чтобы напоминать им о себе.

Однажды вечером, уже после нашей поездки, Джорж рассказал нам о весьма любопытном случае в подтверждение того, как неудобно двоим тянуть лодку.

Он и трое его приятелей плыли как-то под вечер на тяжело нагруженной лодке вверх но течению из Майдэнгеда. Немного выше Кончемских шлюзов они увидели молодого человека и барышню: те шли вдоль берега и, по-видимому, увлеклись интересной, поучительной беседой. Они несли багор, а к багру была привязана бечева; бечева тянулась за ними, причем задний конец ее болтался в воде. Лодки не было видно ни вблизи, ни вдали.

Несомненно, что когда-то лодка была привязана к этой бечеве, но что с нею сталось, какая роковая участь постигла ее и тех, кто в ней находился, — это оставалось загадкой. Во всяком случае, молодая лэди и джентльмен тянувшие лодку, явно не интересовались ее судьбой. У них был багор, была бечева, и. очевидно, они считали, что этого с них достаточно.

Джорж хотел было окликнуть их, но в этот момент у него мелькнула блестящая мысль, и он остановился. Он поймал конец бечевы, сделал петлю и закрепил ее на своей лодке. Все четверо бросили весла, уселись поудобнее и закурили трубки. Таким манером молодой человек и барышня тащили этих четырех кабанов и тяжелую лодку до Марло.

По словам Джоржа, ему никогда еще не приходилось видеть такой остервенелой злобы, какая была в глазах молодого человека и его спутницы, когда они убедились, что на расстоянии двух миль тащили чужую лодку. Джорж выразил убеждение, что, если бы не смягчающее влияние нежной девицы, молодой человек не постеснялся бы самых сильных выражений.

Барышня первой опомнилась от изумления, всплеснула руками и в отчаянии воскликнула:

— О, Генри, где же тетушка?!

— Так что же, нашли они ее? — спросил Гаррис. Джорж отвечал, что не знает.

Другой случай опасных последствий невнимания тех, кто тянет, к тем, кого тянут, наблюдали мы с Джоржем у Бальтона. Это случилось в том месте, где берег спускается к воде почти незаметным наклоном. Мы сидели на противоположном берегу, предаваясь созерцанию. Вдруг показалась небольшая лодка, влекомая сильной лошадью, на которой восседал крохотный мальчуган. В лодке сидели развалившись, в ленивых и мечтательных позах, пятеро молодых людей; тот, который правил рулем, казалось, совсем заснул.

— Хорошо, если бы они наткнулись на что-нибудь, — пробормотал Джорж, когда они проплывали мимо нас.

И в ту же минуту его пожелание исполнилось: лодка врезалась в берег с грохотанием сорока тысяч раздираемых полотняных простынь. Двое молодых людей, корзина и три весла, помещавшиеся у левого борта, моментально очутились на берегу; за ними последовали двое сидевших у правого борта, и полсекунды спустя эти двое валялись среди багров, коробок и бутылок; последний из пассажиров лодки отлетел на двадцать ярдов далее и стал на голову.

Это значительно уменьшило вес лодки, она пошла гораздо легче, и лошадь, на которую мальчуган кричал во все горло, помчалась вскачь. Молодые люди поднялись и некоторое время сидели выпучив глаза. Прошло несколько секунд, прежде чем они поняли, что же с ними случилось. Уразумев, в чем дело, они закричали мальчику, чтобы тот остановился. Он, однако, был слишком занят лошадью, чтобы обращать внимание на их крики, и они бежали за ним, пока не скрылись у нас из виду.

Не могу сказать, чтобы я сожалел об их участи. Напротив, я желал бы, чтоб всех молодых людей, буксирующих свои лодки таким способом, ожидала подобная участь. Ведь они подвергают риску не только себя, но и встречные лодки. При столь благодушном способе плавания невозможно избежать столкновения с другой лодкой. Их бечева заденет за вашу мачту и опрокинет вашу лодку или зацепит кого-нибудь из сидящих в ней и если не выбросит его в воду, то хлестанет по физиономии.

Изо всех приключений, связанных с бечевой, самое занятное — плыть в лодке, буксируемой барышнями. Я всякому советую испытать это. Требуются всегда три барышни: две тянут бечеву, третья вертится вокруг них и болтает. Они начинают с того, что запутываются в бечеве. Веревка оказывается закрученной вокруг их ног — и вот они садятся на землю и начинают распутывать друг дружку, а в результате обматывают веревку вокруг своих шей и чуть не давятся. Наконец они разбираются с бечевой и тянут лодку бегом в самом опасном месте. Пробежав сотню ярдов, они задыхаются, разом останавливаются, садятся отдохнуть и поболтать, а лодку относит на середину реки и начинает вертеть, прежде чем вы успеете сообразить, в чем дело.

— О, взгляните, — говорят они, — как ее подхватило течением!

После этого они усердно тянут ее некоторое время, как вдруг одна из них вспоминает, что ей нужно достать из лодки шаль; тогда все останавливаются, отпускают бечеву — и лодка садится на мель. Вы вскакиваете, сталкиваете ее и кричите им, чтобы не останавливались.

— Да в чем дело? — отвечают барышни.

— Не останавливайтесь! — орете вы.

— Не... что?

— Не останавливайтесь... тяните... тяните!

— Сходи, Эмилия, узнай, что там нужно, — говорит одна из тружениц.

Эмилия бежит к лодке и спрашивает:

— Что вы говорите? Что-нибудь случилось?

— Нет, — отвечаете вы, — все в порядке; только тяните, пожалуйста, не останавливаясь!

— Почему не останавливаться?

— Нам трудно управлять лодкой, когда вы останавливаетесь. Нужно тянуть ее равномерно.

— Тянуть как?

— Тянуть равномерно.

— А-а, ладно, я скажу им. Но ведь мы хорошо тянем?

— О да, прекрасно, только не останавливайтесь!

— Это трудно. Я думаю, что это ужасно тяжелая работа.

— О нет, это очень просто! Нужно только тянуть не останавливаясь, равномерно.

— Понимаю. Дайте мне мою красную шаль, она под подушкой.

Вы отыскиваете и передаете шаль, а тем временем подбегает другая, которой тоже понадобилась ее шаль; на всякий случай они захватывают и третью, для Мэри, — но оказывается, что Мэри она не нужна, и вот они приносят ее обратно, а вместо нее требуют гребенку.

В этой возне проходит минут двадцать, а за следующим поворотом они встречают корову, и вам приходится вылезать на берег — спасать их от этого свирепого животного...

Да, на лодке не соскучишься, когда ее тянут барышни.

В конце концов Джорж справился с бечевой и усердно тянул нас до Пэнтон-Гука. Тут мы принялись обсуждать важный вопрос о ночевке. Мы решили ночевать в лодке и либо остановиться у Пэнтона, либо проехать до Стэнса. Но останавливаться было рано, и потому мы решили проплыть еще три с половиною мили, к Реннимеду, где берега покрыты лесом и очень удобно ночевать.

Потом мы пожалели, что не остановились у Пэнтон-Гука. Три-четыре мили — сущие пустяки утром, но довольно тяжкая работа в конце долгого дня. Всякий интерес к природе пропадает. Шутка и болтовня нейдут в голову. Полмили кажутся двумя милями. Вы не хотите верить, что продвинулись вперед так мало, и склонны думать, что карта врет; а проехав, как вам кажется, десять миль и все еще не встретив шлюза, начинаете серьезно опасаться, что кто-нибудь утащил его.

Мне случилось однажды плыть в лодке с молодой лэди — моей кузиной с материнской стороны. Мы направлялись к Горингу. Было довольно поздно, и нам хотелось поскорее попасть домой; по крайней мере ей хотелось поскорее попасть домой. В половине седьмого мы были у Бэнсонского шлюза; поднялся туман, и моя спутница совсем расстроилась. Она сказала, что ей уже хочется поужинать. Я отвечал, что и сам бы не прочь, и развернул карту, чтобы точно определить, много ли еще нам осталось плыть. Оказалось, что до ближайшего шлюза, Валлингфорда, полторы мили, а оттуда до Клива — пять.

— О, отлично, — сказал я. — Мы будем у ближайшего шлюза ранее семи часов, а после этого нам останется еще только один шлюз. — И я налег на весла.

Мы миновали мост, и немного погодя я спросил ее, видит ли она шлюз. Она отвечала, что не видит никакого шлюза. Я огорченно воскликнул «О!» и продолжал грести, а минут через пять повторил свой вопрос.

— Нет, — отвечала она, — не вижу даже никаких признаков шлюза.

— Вы... вы уверены, что заметите шлюз, если встретите его? — спросил я робко и нерешительно, так как не хотел ее обидеть.

Тем не менее она обиделась и сказала, что если так, то лучше мне самому посмотреть. Я положил весла и оглянулся. Река простиралась перед нами на милю вперед, освещенная бледным сумеречным светом, — и никаких признаков шлюза!

— А мы не могли сбиться с дороги? — спросила моя спутница.

Я отвечал, что это довольно мудрено, разве что мы свернули как-нибудь в боковой приток. Эта мысль вовсе не утешила ее, и она принялась плакать. Она сказала, что мы оба потонем и что это наказание за ее проступок — за то, что она поехала со мной. Мне это наказание показалось слишком жестоким для такого проступка. Но она не соглашалась со мною и решила, что мы вскоре погибнем.

Я попытался успокоить ее и выяснить положение. Я сказал, что, по всей вероятности, греб не так быстро, как мне казалось, что мы, во всяком случае, скоро увидим шлюз, — приналег на весла, и мы проплыли еще милю.

Тут я и сам не на шутку встревожился. Я снова развернул карту.

Валлингфордский шлюз был обозначен на ней совершенно ясно на полторы мили ниже Бэнсонского. Карта была хорошая, четкая, да и притом я сам помнил этот шлюз. Я дважды проплывал через него. Где же он? Что такое случилось с нами? Я начинал думать, что все это — сон, что я лежу в постели и вот-вот меня разбудят и скажут, что уже половина одиннадцатого.

Я спросил кузину, не кажется ли и ей, что все это — сон, а она ответила, что хотела предложить мне тот же вопрос. И тут мы начали рассуждать, не спим ли мы оба, и если спим, то что же происходит в действительности, а что — во сне. Эго становилось просто интересным!

Как бы то ни было, я продолжал грести, а шлюза все не было видно, и река становилась все мрачнее и таинственнее, все предметы принимали странный, необычный вид. Я вспомнил о водяных и эльфах, о русалках, которые качаются на ветвях и заманивают путников, и пожалел, что я такой грешный человек и знаю так мало молитв... Как вдруг среди этих размышлений мой слух поразили звуки гармоники, на которой кто-то прескверно играл, — и я понял, что мы спасены.

Я не поклонник гармоники, но какими божественно-прекрасными показались мне в тот миг эти звуки! Куда лучше игры Орфея на лире Аполлона или чего угодно в этом роде. Божественная мелодия при нашем тогдашнем настроении только смутила бы нас еще больше. Мы бы приняли ее за пение духов и потеряли бы всякую надежду на спасение. Но звуки развеселой песни, наигрываемой на визгливой гармонике, подействовали на нас самым ободряющим образом.

Вскоре эти сладкие звуки приблизились и лодка, из которой они исходили, поравнялась с нашей. В ней оказалась компания поселян и поселянок, предпринявших увеселительную поездку в лунную ночь (Луны, положим, не было, но это не их вина). Я в жизни не видал таких милых, привлекательных людей. Я крикнул им: Как проехать к Валлингфордскому шлюзу? — и прибавил, что мы отыскиваем его уже добрых два часа.

— Валлингфордский шлюз? — ответили они. — Господи помилуй, сэр, да он уничтожен с год тому назад! Теперь уже нет Валлингфордского шлюза, сэр. Сейчас будет Клив... Слышишь, Билль? Джентльмен отыскивает Валлингфордский шлюз!

Мне и в голову не приходило ничего подобного. Я хотел обнять и расцеловать их всех; но течение было слишком быстрым, и я ограничился простыми словами благодарности.

Мы благодарили их снова и снова, и сказали, что сегодня прекрасная ночь, и пожелали им веселой поездки, и, помнится, я даже приглашал их всех к себе, погостить на недельку, а моя кузина сказала, что и ее матушка будет рада их видеть. Затем мы спели хор солдат из Фауста и попали домой как раз к ужину.

ГЛАВА X

Наша первая ночь. — Под парусиной. — Вопль о помощи. — Как преодолеть упрямство чайника. — Ужин. — Как достигнуть добродетели. — Требуется необитаемый остров со всеми удобствами! Желательно в Тихом океане. — Забавное приключение с отцом Джоржа. — Бессонная ночь.

Гаррис и я начинали думать, что Бэлль-Уэйрский шлюз исчез таким же манером. Джорж тянул лодку до Стэнса, а затем мы сменили его, и нам казалось, что мы тащим груз в пятьдесят тонн и прошли уже сорок миль. В половине седьмого мы были на месте, уселись в лодку и направились на веслах вдоль левого берега, высматривая местечко, где бы высадиться.

Сначала мы хотели остановиться у острова Magna-Charta, где река протекает в красивой зеленой долине и разделяется на живописные рукава и заводи. Но это желание было у нас утром, а теперь, вечером, мы напрочь утратили охоту к живописным ландшафтам. Мы совершенно не интересовались ландшафтами. Мы интересовались ужином и постелью.

Как бы то ни было, мы добрались до места — оно называется местом пикников — и причалили в заливчике, под огромным вязом, к корням которого привязали лодку.

Мы было хотели приняться за ужин (от чая отказались, чтобы не терять времени), но Джорж запротестовал. Он заявил, что нам следует натянуть над лодкой парусину, пока не совсем стемнело. Потом, окончив работу, можно будет поужинать.

Оказалось, что натянуть парусину гораздо затруднительнее, чем мы думали. В теории это казалось просто. Вы берете пять стальных прутьев, укрепляете их над лодкой, натягиваете на них парусину, прикрепляете ее к бортам, — и все, в десять минут готово.

Но мы просчитались.

Мы взялись за прутья — принялись укреплять их в специально для того сделанных углублениях. Нам и в голову не приходило, что это опасная работа. Но теперь, вспоминая о ней, я удивляюсь, как это мы остались в живых! То были не прутья, а какие-то черти. Во-первых, они вовсе не хотели входить в предназначенные для них углубления, и нам пришлось втискивать их, налегая изо всех сил, да еще и вколачивать их багром. А когда удалось вколотить, оказалось, что эти прутья вовсе не подходят к этим углублениям и выскакивают вон. Причем каждый прут выскакивает именно в ту минуту, когда мы перестаем с ним возиться, и норовит зацепить нас, выбросить в воду и утопить. Крючками, которые имеются у них на середине, они задевают нас за самые чувствительные места, а когда мы возимся с одним концом, другой выпрямляется и хлопает нас по лбу.

Наконец мы кое-как справились с прутьями и принялись натягивать парусину. Джорж развернул ее и прикрепил к носу лодки. Гаррис стоял посредине лодки, чтобы принять парусину от Джоржа и передать ее мне, а я стоял на корме. Она не скоро дошла до меня. Джорж быстро справился со своей задачей, но для Гарриса это было незнакомое дело, и он запутался в парусине.

Как это случилось, он не мог объяснить, но он ухитрился, после нечеловеческих усилий, совершенно завернуться в парусину. Разумеется, он делал отчаянные усилия, чтобы выбраться на свободу (свобода — прирожденное право всякого британца!), и при этом зацепил Джоржа. Проклиная Гарриса, Джорж упал, тоже начал биться и сам запутался в парусине.

В то время я не знал этих подробностей. Я совершенно не понимал, в чем дело. Я стоял честно, благородно на корме и ждал, когда мне перебросят конец покрышки. Монморанси стоял рядом со мной и тоже ждал. Мы оба видели, что парусина крутится, но думали, что так это и нужно, и не вмешивались. Мы слышали глухие голоса, раздававшиеся из-под покрышки, и по интонации их заключали, что наши друзья недовольны своей работой, но это только заставляло нас набраться терпения и ждать, пока дело не наладится.

Между тем дело, по-видимому, шло хуже и хуже. Внезапно из-под покрышки высунулась голова Джоржа и проговорила:

— Да помогите же нам, черт вас дери совсем! Видит, что мы задыхаемся, и стоит, как чучело!..

Я никогда не остаюсь глухим к просьбам о помощи. Итак, я поспешил к ним, чтобы помочь им освободиться, — и вовремя, потому что Гаррис совсем почернел.

Провозившись еще с полчаса, мы справились с делом и принялись за ужин. Мы поставили чайник на спиртовой примус на носу, а сами отошли на корму и занялись другими принадлежностями ужина.

Это единственный способ заставить чайник кипеть на реке. Если он заметит, что вы сидите над ним и ждете, он никогда не закипит. Вы можете прямо приниматься за ужин, точно у вас вовсе нет чая. Вам лучше даже совсем не оглядываться на чайник. Тогда он скоро закипит, и вам останется только заварить чай.

Советую также — если вы торопитесь — громко говорить друг другу, что вы не хотите чаю, что вы вовсе не будете пить чай. Вы подходите ближе к чайнику, чтобы он слышал ваши слова, и кричите: «Я не хочу чаю, а ты, Джорж?». На что Джорж отвечает вам так же громко: «О, я терпеть не могу чай; он вреден для желудка; выльем лучше лимонаду!». Слушая это, чайник живо начинает кипеть.

Мы пустили в ход эту безобидную хитрость, и в результате все было готово в свое время. Тогда мы зажгли фонарь и уселись ужинать. Мы были голодны, как собаки. В течение тридцати пяти минут тишина, царившая на реке, оглашалась только стуком ножей и вилок и мерным чавканьем четырех пар челюстей. По истечений этого времени Гаррис сказал: «Ага!», выпрямил левую ногу и подогнул под себя правую. Спустя пять минут Джорж сказал «Ага!» и выбросил свою тарелку на берег. Еще через три минуты Монморанси проявил первые признаки довольства судьбой, повернулся на спину и заболтал ногами. А затем я сказал «Ага!» и стукнулся головой о стальной обруч, но не обратил на это внимания, даже не выбранился.

Как приятно быть сытым, как доволен тогда человек самим собою и миром! Сведущие люди утверждают, что чистая совесть доставляет счастье и спокойствие, — но тот же результат может быть достигнут, притом с меньшими издержками и усилиями, при помощи полного желудка. Плотный, питательный ужин делает человека таким кротким, великодушным, благородным, снисходительным!

Удивительная вещь эта зависимость нашего интеллекта от пищеварительных органов! Мы не можем ни работать, ни думать без позволения желудка. Он управляет нашими чувствами, нашими страстями. После яиц и ветчины он командует: «Работай!»;

после бифштекса и портера — «Спи»;

после крепкою чая (две ложечки на чайник и кипятить не более трех минут) он обращается к вашему мозгу: «Ну-ка, покажи свою прыть! Будь глубок, нежен, красноречив; вникай в природу и в жизнь, разверни свои мощные крылья и воспари над суетным миром в беспредельные сферы, к пылающим звездам и вратам Вечности!»;

после горячих гренков он говорит: «Не мысли, не чувствуй; уподобься бессловесному животному, без страха и надежды, без любви и мечты»;

наконец, после водки, принятой внутрь в достаточном количестве, он восклицает: «Теперь мели вздор, выкидывай нелепые штуки на потеху товарищам, одурей, издавай нечленораздельные звуки заплетающимся языком и покажи, что за жалкое создание — человек, ум и воля которого потоплены в стакане спирта, точно котята в луже».

Мы — верные, усердные рабы желудка. Не заботьтесь о добродетели, друзья мои, — следите лучше за желудком, ухаживайте за ним усердно и тщательно. Тогда и добродетель, и душевное спокойствие приложатся, и будете вы хорошими гражданами, любящими супругами, нежными отцами семейства — в общем, благочестивыми и добропорядочными людьми...

Перед ужином Гаррис, Джорж и я ссорились, злились и бранились, — после ужина мы умильно взирали друг на друга и любовались даже собакой. Мы любили друг друга, мы любили всех и каждого. Гаррис, вставая, наступил Джоржу на мозоль. Случись это перед ужином, Джорж разразился бы такими пожеланиями касательно участи Гарриса на этом и на том свете, что мыслящему человеку вчуже бы страшно сделалось, Теперь же он сказал только: «Осторожнее, старина».

И Гаррис, вместо того чтобы пробурчать сердитым тоном, что Джорж со своими ногами не дает никому прохода, что такие длинные ноги не могут поместиться ни в какой лодке и что ему следовало бы свесить их за борт, — вместо всего этого Гаррис отвечал: «О, виноват, дружище; надеюсь, я не сделал тебе больно?».

А Джорж отозвался: «Ничего» — и прибавил, что он сам виноват. Но Гаррис не соглашался и брал всю вину на себя. Просто любо было их слушать.

Мы закурили трубки и стали болтать.

Джорж выразил сожаление, что мы не всегда ведем такой образ жизни — на лоне природы, вдали от мира с его грехами и искушениями, тихо, мирно, занимаясь добрыми делами. Я сказал, что это — мое давнишнее желание. — И мы стали обсуждать, нельзя ли нам поселиться где-нибудь на необитаемом острове, в девственном лесу.

Гаррис заметил, что необитаемые острова, насколько ему известно, опасны своей сыростью, но Джорж отвечал, что это пустяки, если их хорошенько осушить. По поводу путешествий Джорж вспомнил забавное приключение с его отцом.

Отец его вместе с приятелем путешествовал по Вэллису; однажды они остановились на ночь в маленькой гостинице, встретили там еще нескольких путешественников, присоединились к ним и провели с ними вечер.

Провели они вечер очень весело, засиделись допоздна, и когда разошлись спать, отец Джоржа (в то время он был еще очень молод) и его товарищ тоже были очень веселы. Им — отцу Джоржа и другу отца Джоржа — отвели комнату с двумя кроватями. Они взяли свечу и отправились. Когда они вошли в комнату, свеча упала и погасла, так что им пришлось раздеваться в темноте. Так они и сделали, но вместо того чтобы улечься по разным кроватям, забрались в одну: один с изголовья, а другой с противоположной стороны. С минуту царило молчание, затем отец Джоржа окликнул своего приятеля:

— Джо!

— Что скажешь, Том? — отвечал Джо с другого конца кровати.

— Кто-то забрался на мою кровать, — отвечал отец Джоржа, — тут на подушке чьи-то ноги.

— Удивительно, — отвечал Джо, — но, представь себе, на мою кровать тоже кто-то забрался!

— Что же ты намерен предпринять? — спросил отец Джоржа.

— Я сброшу его с кровати, — отвечал Джо.

— Я тоже, — храбро подхватил отец Джоржа.

Последовала непродолжительная борьба, затем два тела тяжко шлепнулись на пол и чей-то голос спросил жалобным тоном:

— Том, а Том! Эй!

— Как дела?

— Представь себе, мой сосед сбросил меня на пол.

— И мой тоже. Что за пакостная гостиница!..

— Как называется эта гостиница? — спросил Гаррис.

— Гостиница «Пьяного поросенка», — отвечал Джорж. — А что?

— Ну, так это не та, — сказал Гаррис.

— Что ты хочешь сказать? — допытывался Джорж.

— Странное дело, — пробормотал Гаррис: — совершенно такая же история случилась с моим отцом, тоже в какой-то сельской гостинице. Он часто рассказывал об этом. Я думал, что это та же самая гостиница.

Мы улеглись спать в десять часов, и я рассчитывал мигом заснуть после утомительной работы, однако же не заснул. Обыкновенно я раздеваюсь, кладу голову на подушку — и просыпаюсь на другое утро, когда ко мне постучат в дверь и скажут, что уже половина восьмого. Но в этот раз вышло иначе. Новизна обстановки, неудобная поза (я положил голову на одно сиденье, а ноги засунул под другое), журчание воды и шум ветра — все это развлекало и беспокоило меня.

Наконец я заснул, но проспал недолго, так как что-то жесткое воткнулось мне в спину. Мне снилось, будто я проглотил соверен, и вот мне сверлят буравом спину, чтобы вытащить его. Это было очень неприятно, и я сказал, что пока оставлю монету у себя — возвращу в конце месяца. Но мне отвечали, что лучше достать ее сейчас же, потому что иначе на нее нарастут проценты. Я рассердился и стал браниться, и тогда бурав повернули так свирепо, что я проснулся от боли.

В лодке было душно, и голова у меня болела, так что я решился выбраться на свежий воздух. Я напялил на себя то, что попалось под руку, — кое-что из своей одежды, кое-что из одежды Джоржа и Гарриса — и выбрался из-под парусины на берег.

Ночь была чудная. Луна зашла и Земля осталась наедине со звездами. Казалось, она беседует с ними, своими сестрами, пока дети ее спят, — беседует о великих тайнах на языке, недоступном для человеческого слуха.

Нас пугают эти странные, холодные, светлые звезды. Мы точно дети, забравшиеся в величавый храм, где обитает божество, о котором они знают, но которому не умеют молиться. И, стоя под высокими сводами, прислушиваясь к отзвукам эхо, люди томятся не то ожиданием, не то страхом, что вот-вот явится какой-нибудь ужасный призрак.

А между тем ночь исполнена такого могущества и спокойствия! В ее присутствии наши маленькие горести стыдливо прячутся. День был полон забот и суеты, и наши сердца были полны горечи и злобы, и мир казался нам таким жестоким и несправедливым. Но вот является ночь и, подобно любящей матери, тихонько кладет руку на наши разгоряченные головы, и поворачивает к себе наши заплаканные лица, и улыбается нам. И хотя она молчит, мы чувствуем, что она готова прижать нас к своей груди, и наша скорбь утихает.

Иногда наше горе так серьезно и глубоко, что мы переносим его молча, не находя слов для жалобы. Сердце ночи исполнено жалости; она не может утолить нашей скорби, но берет нас за руку и уносит на своих темных крыльях далеко от этого жалкого мира. И на мгновение мы ощущаем присутствие Того, Кто более могуч, чем сама ночь. И в Его присутствии жизнь озаряется дивным светом, лежит перед нами, как развернутая книга, и мы узнаем, что Страдание и Горе — только ангелы Божий.

Только тот, кто изнемогает под игом скорби, мог увидеть этот дивный свет; но рассказать о нем он не может.

Однажды в дикой, угрюмой Местности ехали несколько рыцарей, и Путь их лежал через темный лес, где колючие кустарники сплелись в густую сеть и рвали тело того, кто сбивался с тропинки. Листья и ветви были так густы, что ни единый луч Солнца не проникал сквозь них. Один Из рыцарей отбился от товарищей и уже не вернулся к ним, так что они оплакивали его, как мертвого.

Наконец добрались они до прекрасного замка, куда и лежал Их путь, и провели там много дней в веселье и радости. Однажды вечером, когда они сидели в зале вокруг камина, коротая время за бутылкой, явился товарищ, которого они считали погибшим. Платье его было в лохмотьях, тело покрыто ранами, но лицо светилось несказанной радостью.

Они окружили его с расспросами, и он рассказал, как заплутался в лесу, как странствовал много дней и ночей и наконец, изнемогая от усталости, истекая кровью, бросился на землю, решив ждать смерти. В эту непередаваемо тяжелую минуту перед ним явилась прекрасная девушка, взяла его за руку и повела по извилистой тропинке, неведомой никому из друзей. Вскоре тьма озарилась светом, в сравнении с которым день показался бы мерцанием лампады, и перед измученным странником предстало видение, такое лучезарное, такое прекрасное, что рыцарь забыл о своих ранах и стоял очарованный, точно ясновидящий, чья радость глубока как море, которого никто не может измерить.

ГЛАВА XI

Как Джоржу раз в жизни случилось встать рано. — Джорж, Гаррис и Монморанси не любят холодной воды. — Героизм и решимость Джоржа. — Джорж и его рубашка: история с нравоучением. — Гаррис и его стряпня. — Историческая справка для пользования в школах.

Я проснулся в шесть часов утра и убедился, что Джорж тоже проснулся. Мы повернулись на другой бок и попытались снова заснуть; однако не смогли. Нам следовало спать до десяти часов, и не было никакого смысла вставать раньше; однако мы оба почувствовали, что решительно не в силах пролежать еще хоть пять минут.

Джорж рассказал, что нечто подобное, только в сильнейшей степени, случилось с ним года полтора тому назад, когда он нанимал комнату у некоей миссис Джипингс. Однажды вечером часы его остановились на половине девятого: он забыл завести их перед сном и, не заметив этого, повесил над изголовьем кровати, даже не взглянув на них. Происходило это зимою, когда дни были короткие и к тому же стоял сильный туман, так что, проснувшись в темноте, Джорж не мог решить, поздно теперь или рано.

Он приподнялся и посмотрел на часы. Они показывали половину девятого.

— Ангелы Божий, — воскликнул Джорж, — а мне нужно в Сити к девяти часам. Отчего это никто не разбудил меня? Черт знает что такое!

Он бросил часы на кровать, вскочил, принял холодный душ, умылся, оделся, побрился с холодной водой, потому что некогда было ее греть, затем снова схватил часы.

Потому ли, что он встряхнул их, или по другой какой причине, только они пошли и теперь показывали тридцать пять минут девятого.

Джорж поскорее надел часы на руку и побежал вниз. В гостиной было темно и пусто — ни огня в камине, ни завтрака. Джорж подумал, что это положительно свинство со стороны миссис Джипингс, и решил сказать ей об этом вечером, когда вернется со службы. Затем он накинул пальто, нахлобучил шляпу, схватил зонтик и устремился к парадной двери. Дверь оказалась заперта на задвижку. Джорж выругал миссис Джипингс ленивой старой дурындой, отодвинул задвижку, отомкнул дверь и выбежал на улицу.

Он летел со всех ног, не обращая внимания на окружающее. Но вскоре ему показалось, что улица выглядит как-то странно: народу почти нет, все лавки заперты. Положим, утро темное и туманное, но разве это причина прекращать все дела? Он ведь идет на службу! С какой же стати другие валяются в постелях из-за таких пустяков, как туман и темнота?

Наконец он достиг Гольборна. Ни признаков жизни, ни единой ставни не открыто! На площади он заметил трех человек — в том числе полисмена, — тележку с капустными кочанами и извозчичью карету, имевшую такой вид, будто ее бомбардировали камнями. Джорж достал часы: без пяти минут девять! Он остановился, пощупал себе пульс, ущипнул себя за ногу. Наконец, с часами в руках, он обратился к полисмену и спросил, который час.

— Который час? — повторил полисмен, окидывая Джоржа подозрительным взглядом. — Да вот прислушайтесь.

Джорж прислушался — где-то по соседству часы пробили три.

— Да они пробили только три, — сказал Джорж обиженным тоном.

— Ну а сколько же, по-вашему, они должны пробить? — возразил полисмен.

— По-моему, девять, — отвечал Джорж.

— Вы знаете, где вы живете? — спросил охранитель общественного спокойствия суровым тоном.

Джорж знал и сказал свой адрес.

— А-а, вот где! — отвечал полисмен. — Ну так вот что я вам посоветую: ступайте домой, да возьмите с собой ваши часы и оставьте их в покое.

И Джорж пошел домой, размышляя об этом странном происшествии. Хотел было он раздеться и лечь в постель, да как подумал, что придется снова одеваться и принимать душ, всякая охота ложиться пропала, и он решил вздремнуть до утра в кресле.

Однако ему не спалось, никогда в жизни еще он не был в таком бодром состоянии. Тогда он достал шахматную доску и сыграл сам с собою в шахматы. Но и это не развлекло его; время тянулось убийственно медленно. Он взялся за книгу, но не мог заинтересоваться чтением и, наконец, надел пальто и пошел гулять.

Город выглядел ужасно мрачно; полисмены подозрительно осматривали Джоржа, направляя на него свои фонарики, так что он начал думать, уж не совершил ли он и впрямь какое-нибудь преступление, и стал прятаться за воротами и в подъездах всякий раз, когда приближался обход. Разумеется, это только усилило подозрения полисменов, и вот его окружили и спросили, что он тут делает. Он ответил: «Ничего!» — и объяснил, что ему просто вздумалось погулять (было около четырех часов утра). Но к этому объяснению отнеслись с очевидным недоверием, и два рослых констебля взялись проводить его до дома, чтобы убедиться, точно ли он живет там, где сказал. Они видели, как он достал ключ и вошел в дверь, поместились на другой стороне улицы и стали наблюдать за домом.

Чтобы убить время, Джорж решился развести огонь и приготовить себе завтрак, но должен был оставить эту затею. Он то и дело ронял то вилку, то ложку, натыкался на стулья и всякий раз замирал от страха, что вот-вот миссис Джипингс проснется, вообразит, что вломились разбойники, отворит окно, закричит караул! — констебли прибегут на крик, свяжут его и отведут в полицию.

Ему уже мерещились зал суда, допрос, суровые присяжные; он объясняет, как было дело, но судьи не верят, приговаривают его к двадцатилетним каторжным работам, и его матушка умирает с горя. Итак, он оставил мысль о завтраке, завернулся в пальто, уселся в кресло и просидел до половины восьмого, когда миссис Джипингс сошла вниз.

С тех пор он уже никогда не вставал слишком рано: это происшествие послужило ему уроком.

Когда Джорж кончил эту историю, я взял весло и принялся будить Гарриса. На третьем толчке он проснулся, повернулся на другой бок и сказал, что сейчас сойдет в гостиную — просит подать ему штиблеты. Впрочем, мы живо привели его в сознание багром, и он вскочил как ужаленный, сбросив на дно лодки Монморанси, почивавшего сном праведника на его груди.

Затем мы отдернули парусину, высунули головы, поглядели на воду и почувствовали невольную дрожь. Первоначальный план был таков: утром, проснувшись, мы раздеваемся, отдергиваем парусину, прыгаем с веселыми криками в воду и наслаждаемся купанием. Теперь же это удовольствие вовсе не показалось нам соблазнительным. Вода выглядела такой сырой, такой студеной! К тому же дул холодный ветер.

— Ну, кто первый? — спросил наконец Гаррис.

По-видимому, никто не собирался показывать пример. Джорж ограничился тем, что присел на скамейку и стал надевать носки. Монморанси завыл, как будто самая мысль о купанье причиняла ему нестерпимые страдания. А Гаррис, глубокомысленно заметив, что трудно будет перелезть из воды в лодку, принялся натягивать брюки.

Я не последовал их примеру, хотя мне вовсе не хотелось нырять. Я боялся наткнуться на затонувший сук или запутаться в водяных растениях. Поэтому я придумал компромисс: выйти на берег и обливаться, зачерпывая воду горстями. Итак, я взял полотенце, вылез из лодки и поместился на крепкой ветке, нависавшей над водой.

Холод был злющий. Ветер пронизывал насквозь. В конце концов я решил, что не стану обливаться, а лучше вернусь в лодку и оденусь. Но в эту минуту проклятая ветка выскользнула из-под меня, я вместе с полотенцем шлепнулся в воду и очутился на середине реки. Только хлебанув добрый галлон воды, я сообразил, что случилось.

— Смотри-ка ты, старина Джим полез в воду, — услышал я голос Гарриса, вынырнув на поверхность. — Не думал, что у него хватит духу.

— Приятно искупаться? — крикнул мне Джорж.

— Отлично! — отвечал я. — Вы глупо сделали, что не захотели купаться. Полезайте-ка! Право, чудесно! Нужно только немножко решимости.

Но мне не удалось убедить их.

Презабавная вещь случилась, когда я одевался. Я промерз как собака и, торопясь надеть рубашку, уронил ее в воду. Это страшно разозлило меня, особенно когда Джорж расхохотался. Я сказал, что нахожу его смех нелепым, но он только пуще развеселился. Я, наконец, вышел из себя и назвал его «безмозглым болваном и жалким идиотом», но это только поддало жару.

И вдруг, доставая из воды рубашку, я увидел, что это вовсе не моя рубашка, а Джоржа, — что я второпях принял ее за свою. Мне это показалось крайне забавным, и тут уж я начал смеяться. И чем дольше я смотрел на рубашку и на Джоржа, катавшегося со смеху, тем сильнее это забавляло меня, и я до того дохохотался, что снова уронил рубашку в воду.

— Вытащи же ее! — проговорил сквозь смех ничего не подозревавший Джорж.

Я не сразу смог ответить ему, но наконец кое-как пролепетал, задыхаясь от смеха:

— Да ведь это не моя рубашка, а твоя.

В жизни своей не видал, чтобы человек так быстро перешел от веселья к бешенству.

— Как?! — заорал он, вскакивая. — Ты — безмозглое чучело! Неужто нельзя быть осторожнее? Почему ты не вышел одеться на берег? Очень нужно было лезть в лодку!

Я пытался объяснить ему комическую сторону происшествия, но он и слушать не хотел. Джорж бывает иногда очень туг на понимание.

Гаррис предложил на завтрак яичницу и взялся приготовить ее. По-видимому, он был мастер готовить яичницу и не раз пускал в ход свое искусство на пикниках и в поездках. Он прославился этим. Из его слов можно было заключить, что люди, попробовавшие яичницы его приготовления, навсегда отказывались от всякой другой пищи и, если не могли достать этого блюда, то чахли и умирали с голоду.

У нас просто слюнки текли от его рассказа. Мы поскорее достали спиртовку, сковородку, все яйца, которые еще не были раздавлены, и просили его приняться за стряпню.

По-видимому, его несколько затруднил процесс разбивания яиц. То есть разбить-то, собственно, было легко, но затруднительно выпустить их содержимое на сковородку, а не на собственные штаны или в рукава. Однако в конце концов он выпустил полдюжины яиц на сковородку, поставил ее на спиртовку и стал помешивать вилкой.

Насколько мы, то есть я и Джорж, могли судить, работа была нелегкая. Он то и дело обжигался и тогда бросал вилку и принимался плясать вокруг сковороды, потрясая пальцами и ругаясь на чем свет стоит. Почти все время он этим только и занимался. Мы с Джоржем думали, что это специфический кулинарный прием. Мы вообразили, что яичница Гарриса — какое-нибудь особенное блюдо, употребляемое у краснокожих или на Сандвичевых островах, и потому приготовление его должно сопровождаться пляской и заклинаниями.

Монморанси сунулся было к сковородке, но обжегся и получил пинок, после чего и он принялся танцевать и браниться (на своем языке). В общем, зрелище было в высшей степени занимательное, так что мы с Джоржем даже жалели, когда оно прекратилось.

Результат оказался не так успешен, как обещал Гаррис. Вряд ли даже он стоил таких хлопот. Шесть яиц было выпущено на сковородку, а получился небольшой комок, подгоревший и вовсе не аппетитный.

Гаррис сказал, что во всем виновата сковорода; что если бы у него для такого количества яиц была кастрюлька и газовая плита, вышло бы гораздо лучше. Мы решили, что не станем есть яичницу, пока не обзаведемся этими аксессуарами.

Пока мы завтракали, Солнце поднялось довольно высоко, ветер улегся и утро оказалось хоть куда. Ничто не напоминало нам о XIX веке. Глядя на реку, струящуюся в лесистых берегах, на Солнце, поднимающееся над горизонтом, можно было подумать, что столетия, отделявшие нас от достославного июньского утра 1215 года, исчезли, и мы, сыновья английских йоменов, с ножами за поясом, явились подписать знаменательную страницу истории, значение которой было объяснено простому народу Оливером Кромвелем [В 1215 году, когда Англией правил король Джон (John) Безземельный (1167—1216; годы правления: 1199—1216), была подписана Великая хартия вольностей; этой королевской грамотой ограничивалась власть самого короля и даровались некоторые права рыцарству (баронам), городам и крестьянству. Йомены (yeomen, англ. — английские крестьяне, имевшие право вести собственное хозяйство. Уже упоминавшийся Джеромом Оливер Кромвель (1599—1658) был одним из главных организаторов английской буржуазной революции (1642—1649); своими реформами он расширил и закрепил права третьего сословия (купцов, ремесленников, крестьян)] спустя лет четыреста.

Прекрасное летнее утро — ясное, теплое, светлое. Король Джон ночевал в Дункрофт-Голле, и городок Стэнс целый день оглашался звоном оружия, конским топотом, командой начальников, дикими клятвами и грубыми шутками бородатых воинов, вооруженных луками, бердышами, пиками, и иностранных копейщиков с их непонятною речью.

Нарядные рыцари и эсквайры [оруженосцы], усталые и запыленные, толпами съезжались в город. Целый вечер двери боязливых горожан были открыты для солдат, которым требовались приют и пища, — и не какие-нибудь, иначе горе дому и всем его обитателям. В эти смутные времена меч — судья и присяжный, обвинитель и палач; платит он за отобранное разве тем, что пощадит жизнь обобранного, коли ему это заблагорассудится.

На площади собираются вокруг костров войска, явившиеся с баронами, пьют и едят, горланят застольные песни, играют в кости и ссорятся. Полосы света от костров падают на груды оружия. Городские ребятишки пробираются сюда поглазеть на невиданное зрелище, а дебелые местные красавицы заигрывают со спесивыми воинами, так не похожими на деревенских парней, которые теперь презренны, забыты и жмутся в стороне, бессмысленно разинув рты.

На окрестных полях светятся огни других становищ. Тут собралась толпа воинов какого-нибудь знатного лорда, там пробираются в город, точно голодные волки, французские наемники Джона.

Так проходит ночь, и над старой Темзой занимается заря великого дня, определившего судьбы многих веков...

С раннего утра островок, лежащий немного повыше того, на котором мы остановились, оглашается шумом и гамом. Работники достраивают большой павильон, поставленный вчера вечером, наскоро сколачивают скамьи, а лондонские купцы развертывают пестрые ткани, шелк и бархат, золотую и серебряную парчу.

Но вот на дороге, которая вьется по берегу реки, появляется группа дюжих алебардщиков; они останавливаются в сотне ярдов отсюда, на противоположном берегу, и ждут чего-то, опираясь на алебарды.

Мало-помалу появляются новые и новые группы людей в стальных шлемах и панцирях, сверкающих на солнце, пока наконец вся дорога, насколько хватит глаз, не покрывается конными и пешими воинами. Всадники переезжают от группы к группе, значки развеваются в воздухе, местами суматоха усиливается, толпа раздается — и какой-нибудь важный барон, окруженный сквайрами, проезжает на боевом коне, чтобы занять место во главе своих рабов и вассалов.

На противоположной стороне, по склонам Куперегилля, собираются поселяне и городские жители. Никто из них не понимает, что, собственно, тут происходит, и каждый старается найти свое объяснение. Иные думают, что этот день принесет много добра народу, но старики покачивают головами: они уже не раз слышали такие сказки.

Река до самого Стэнса пестреет парусами, лодками и рыбачьими «душегубками», которые ныне вышли из моды и употребляются только самым беднейшим людом. Люди толпятся поближе к большой крытой барке, которая должна отвезти короля Джона туда, где он подпишет роковую хартию.

Уже поздно; собравшийся народ терпеливо ждет несколько часов. Прошел слух, что лукавый Джон вырвался из когтей баронов, бежал вместе с наемниками из Дункрофт-Голля и вовсе не намерен подписывать хартию свободы своих подданных. Но нет. На этот раз он схвачен железными когтями и тщетно старается ускользнуть или вырваться из них.

Вот на дороге показывается облачко пыли; оно приближается, растет, и вскоре толпа собравшихся зрителей расступается, очищая путь блестящей кавалькаде нарядных лордов и рыцарей. Спереди, сзади, по обеим сторонам едут йомены баронов, а в середине — сам король Джон. Он направляется к лодкам, важные бароны выступают навстречу и приветствуют его. Он отвечает ласковыми словами и сладкой улыбкой, точно это праздник, устроенный в его честь. Но, сходя с лошади, он украдкой оглядывается на своих наемников, которых оттесняют от него суровые ряды вассалов.

Ужели все потеряно? Неожиданный удар всаднику, который беспечно едет рядом с королем, — в ответ команда французским копейщикам и отчаянный натиск на расстроенные ряды. Планы мятежных баронов могут быть разрушены! Смелый игрок мог бы еще выиграть. Будь на месте Джона Ричард [Король Ричард I (Richard I), по прозванию Львиное Сердце (1157—1199) предшественник короля Джона Безземельного, о котором идет речь Ричард правил Англией с 1189 года; предводитель третьего Крестового похода в Палестину (1189—1192); погиб в сражении с французами], свобода в Англии была бы, пожалуй, отсрочена еще лет на сто!

Но при виде суровых лиц английских воинов король Джон падает духом, и руки его бессильно опускаются. Он слезает с коня и идет к передней барке. Бароны следуют за ним, не отнимая рук в железных перчатках от рукояток мечей.

Тяжелые, пестро украшенные барки медленно отчаливают от берега. Медленно продвигаются они против течения к острову, который будет носить с тех пор название: остров Великой Хартии. Король Джон сходит на берег. Народ ждет, затаив дыхание. И вот торжествующие клики оглашают воздух, возвещая, что краеугольный камень британской свободы прочно заложен.

ГЛАВА XII

Генри VIII и Анна Болейн. — О неудобствах жизни в доме, где есть влюбленная парочка. — Трудное время для Англии. — Без приюта. — Гаррис собирается умереть. — Ангел-утешитель. — Внезапная радость Гарриса. — Скромный ужин. — Завтрак. — Все за горчицу! — Отчаянная битва. — Майдэнгед. — Под парусом. — Нас ругают.

Я сидел на берегу, представляя себе вышеописанную сцену, когда голос Джоржа вывел меня из задумчивости: Джорж сказал, что неплохо бы помочь ему вымыть посуду, — и я вернулся от славного прошлого к прозаическому настоящему. Я влез на лодку, принялся щепкой и травой чистить сковороду, а потом вытер ее мокрой рубашкой Джоржа.

Мы заглянули на остров Великой Хартии, полюбовались камнем, что хранится там в коттедже, — камень, на котором, по преданию, была подписана Великая Хартия. Хотя еще неизвестно, точно ли она была подписана здесь, или, как утверждают другие, — на берегу реки, у Рунингмеда. Лично я склонен верить народному преданию об острове Великой Хартии. Будь я в числе баронов и имея дело с такой шельмой, как король Джон, я настаивал бы именно на острове: там не так-то легко сплутовать и улизнуть.

Поблизости виднеются развалины монастыря, подле которого Генри VIII встретился, по преданию, с Анной Болейн [Уже упоминавшийся Джеромом король Генри VIII (Henry VIII; 1491—1547; правил Англией с 1509 г.) был женат вторым браком на Анне Болейн (это мать королевы Елизаветы I, более всего известной своей расправой с Марией Стюарт). Анна Болейн (Boleyn; 1507—1536) распоряжением короля была казнена по обвинению в измене]. Он встречался с нею также у Гевер-Кэстля в Кенте и у Сент-Альбана. Впрочем, вряд ли найдется клочок английской земли, где бы не жуировали эти беззаботные люди.

Случалось ли вам жить в доме, где имеется влюбленная парочка? Прелюбопытно!

Вам вздумалось посидеть в гостиной; вы отправляетесь, беретесь за ручку двери, слышите какой-то шорох и суматоху. Входите. Эмилия стоит у окна и с величайшим интересом рассматривает что-то на улице, а ваш друг Джон Эдвард на другом конце комнаты погружен в изучение фотографий чужих родственников.

— О, — смущенно произносите вы, останавливаясь в дверях, — я думал, здесь никого нет.

— В самом деле? — сухо отвечает Эмилия, ясно показывая, что она вам не верит.

Вы переминаетесь с ноги на ногу, прежде чем произнести:

— Как темно! Отчего вы не велите зажечь газ? Джон Эдвард откликается:

— Да?.. Я и не заметил, что здесь темно.

А Эмилия говорит, что папа не любит, когда зажигают газ до обеда.

Чтобы остаться воспитанным человеком, вы заводите речь о том, о сем. Например, излагаете свои взгляды по ирландскому вопросу. Но этот вопрос вовсе не занимает их. Вам отвечают только: «О!» — «Скажите!» — «В самом деле?» — «Это ваше мнение?». Побеседовав в таком роде минут десять, вы улепетываете, с удивлением заметив, что дверь, точно по волшебству, захлопнулась за вами, хотя вы не дотрагивались до нее.

Полчаса спустя вам вздумалось выкурить трубочку, и вы отправились в курительную комнату. Единственный стул в ней оказывается занят барышней, а Джон до вашего прихода, очевидно, сидел на полу. Они ничего не говорят вам, но взгляды их говорят все, что может быть высказано в порядочном обществе без явного нарушения приличий. Вы поспешно ретируетесь и запираете за собою дверь.

После этого вы боитесь показать нос в какую бы то ни было комнату и потому, повертевшись на лестнице, отправляетесь к себе в спальню. Но там вам наконец становится скучно. Вы берете шляпу и выходите в сад. Вы идете по дорожке, заглядываете в беседку, — и что же? Эти юные идиоты приютились там в уголку. Увидя вас, они, очевидно, приходят к убеждению, что вы выслеживаете их с какими-то злостными целями.

«И что бы вам не выбрать какую-нибудь одну комнату для своих шашней!» — ворчите вы, возвращаетесь в дом, берете зонтик и уходите на улицу.

Вероятно, что-нибудь подобное происходило, когда взбалмошный король Генри ухаживал за Анной Болейн.

Обитатели Букингемского дворца неожиданно натыкались на них подле Виндзора и Рейсбюри и восклицали: «Ах, это Вы?». Генрих сконфуженно отвечал: «Да, тут у меня есть дельце», и Анна подхватывала: «Ах, здравствуйте, как я рада вас видеть! Какой странный случай! Я только что встретилась с мистером Генри VIII, и оказалось, что нам по пути».

Обыватель быстренько проходил дальше, ворча себе под нос: «Лучше убраться отсюда, пока они тут воркуют. Поеду-ка я в Кент». Он отправлялся в Кент — и с первого же шага по приезде натыкался на Генри и Анну подле Гевер-Кастла! «О, ну вас! — бормотал он. — Убраться от греха! Бог с ними совсем. Поеду-ка в Сент-Альбан: место спокойное».

И он отправлялся в Сент-Альбан, а по приезде его взорам представлялись Генри и Анна, целующиеся под стенами аббатства. Тогда обыватель, махнув рукой, решался поступить в пираты впредь до свадьбы влюбленных...

От острова Великой Хартии до старого Виндзорского шлюза река очень красива. Тенистая дорога вьется вдоль берега мимо уютных коттеджей к «Урслэйским Колоколам» — очень живописной гостинице, в которой к тому же всегда есть отличное пиво. Так по крайней мере говорит Гаррис. а на авторитет Гарриса в этом случае можно положиться.

Виндзор — тоже любопытное в своем роде место. Король Эдвард Исповедник выстроил здесь замок, и здесь же ярл [Виндзор (Windsor) — старинный город на берегу Темзы, летняя королевская резиденция с замком, обширным парном и капеллой (часовней для молитв одной семьи). В России Виндзор более всего известен благодаря комедии Шекспира «Виндзорские проказницы». Король Эдуард Исповедник (Edward the Confessor; 1003—1066) правил Англией с 1042 года, и все годы его правления были неспокойными: король опирался на нормандских феодалов, что вызывало восстания местам о населенна. Ярлы — родовая знать у скандинавов в эпоху Средневековья] Годвин был обвинен правосудием того времени в убийстве брата короля. Ярл Годвин отломил кусок хлеба и сказал: — Если я виновен, пусть я подавлюсь этим куском. — Он положил кусок в рот, проглотил его, подавился и в самом деле умер.

За Виндзором река не так интересна вплоть до Бовенэя, где снова оживляется. Мы с Джоржем тянули лодку мимо Хом-Парка, и, когда поравнялись с Дотчетом, Джорж спросил меня, помню ли я нашу первую поездку по реке, когда мы высадились у Дотчета в десять часов вечера и хотели идти спать. Я отвечал, что помню и вряд ли скоро забуду.

Это случилось в субботу, в августе. Мы устали, проголодались, так что, приехав в Дотчет, немедленно забрали из лодки корзину, два чемодана, пальто, пледы и тому подобные вещи и устремились на поиски гостиницы. Нам попался очень миленький отель, под названием «Олень», с пучком благоуханных трав над входом. Но я люблю жимолость, а жимолости там не было.

— Пройдем немного дальше, — сказал я: — может, нам попадется другая гостиница, с жимолостью.

Мы пошли дальше и действительно нашли другую гостиницу, «Манор-Хауз». Она тоже показалась нам очень хорошей, и притом была украшена жимолостью. Но Гаррису не понравился человек, стоявший у дверей. У него были рваные сапоги и подозрительная наружность, по мнению Гарриса. Ввиду этого мы отправились дальше. Шли, шли, но больше гостиниц не попадалось. Наконец мы остановили прохожего и попросили указать нам ближайший отель.

— О, вы миновали их, — сказал он. — Вам нужно вернуться назад, к «Оленю».

Мы отвечали:

— Мы там уже были, но нам не понравилось: там нет жимолости.

— В таком случае, — посоветовал он, — ступайте в «Манор-Хауз».

Гаррис отвечал, что и там мы были, но встретили подозрительного человека, — Гаррису не понравились его волосы и сапоги, и потому мы ушли.

— Ну, уж и не знаю, что вам делать, — сказал прохожий. — Здесь только две гостиницы.

— Только две? — воскликнул Гаррис.

— Только две, — подтвердил прохожий.

Тогда в разговор вмешался Джорж. Он заявил, что мы с Гаррисом можем, если угодно, выстроить для себя отель, а он отправится к «Оленю».

Возвышенные идеалы никогда не осуществляются. Мы с Гаррисом вздохнули по поводу неисполнимости земных желаний и последовали за Джоржем.

Мы втащили наш багаж в гостиницу и положили его в общем зале. Явился хозяин и приветствовал нас:

— Добрый вечер, джентльмены.

— Добрый вечер, — отвечал Джорж. — Нам нужно три кровати.

— Очень жаль, сэр, — отвечал хозяин, — но вряд ли они найдутся у меня.

— О, ничего, — отвечал Джорж, — мы обойдемся и двумя. Двое из нас могут улечься в одной кровати, правда? — заключил он, обращаясь ко мне и Гаррису.

— Разумеется, — отвечал Гаррис, полагая, что мы с Джоржем свободно уместимся в одной кровати.

— Очень жаль, сэр, — повторил хозяин, — но у меня во всем доме нет ни одной кровати. Нам и так уж пришлось поместить в каждую кровать по двое и по трое джентльменов.

Мы смутились. Но Гаррис, опытный путешественник, скоро нашелся и сказал с веселым смехом:

— Ну, нечего делать. В таком случае мы поместимся на бильярде.

— Очень жаль, сэр, но в бильярдной уже устроились три джентльмена. Решительно некуда поместить вас на ночь.

Мы забрали свои вещи и отправились в «Манор-Хауз». Я уже говорил, что мне очень понравился этот отель, и я заметил, что, по-моему, он лучше Оленя.

А Гаррис сказал:

— О да, это верно! А на подозрительного человека не стоит обращать внимания; притом же бедняга не вино ват, что у него рыжие волосы. — Гаррис высказал это с большим чувством.

В «Манор-Хаузе» нам не дали и рта раскрыть. Хозяйка встретила нас на лестнице и заявила, что до нас она отказала уже тринадцати посетителям. К нашим робким намекам на бильярдную, сарай, погреб она отнеслась с полным презрением: все эти помещения уже были заняты.

— Неужто во всей деревне нет местечка, где мы могли бы укрыться на ночь?

— Есть по дороге в Итон [Итон (Eton) — город, расположенный напротив Виндзора — на другом берегу Темзы. Знаменит своим колледжем, существующим с 1440 года], в полумиле отсюда, пивная; только вряд ли там будет удобно...

Но мы не стали слушать дальше. Мы схватили корзину, чемоданы, узелки, пальто, пледы и пустились бегом. Полмили показались нам с добрую милю, но в конце концов мы достигли пивной и ворвались в нее.

Тут приняли нас очень грубо. Во всем доме имелось только три постели, которые пришлось разделить между семью холостыми джентльменами и двумя семьями.

Сострадательный лодочник, случившийся в пивной, посоветовал обратиться в колониальную лавку рядом с «Оленем», и мы помчались обратно.

В колониальной лавке мест не было. Какая-то старая барыня любезно предложила проводить нас к своей знакомой, которая сдает комнаты джентльменам. Старая лэди плелась очень медленно, так что мы добрались до ее знакомой минут через двадцать. По пути она развлекала нас рассказами о своих ревматизмах.

Комнаты ее знакомой были уже заняты. Отсюда нас отправили в дом № 27. Однако № 27 оказался уже; полон, и нас препроводили к № 34. Он тоже оказался полон.

Тогда мы вышли на дорогу, Гаррис уселся на корзину и заявил, что больше никуда не пойдет. Он сказал, что это — вполне удобное место, что он ляжет здесь и умрет; просил поцеловать за него его матушку и передать его родственникам, что он прощает их и умирает счастливым.

В эту минуту явился к нам Ангел-избавитель в образе мальчишки (насколько я понимаю, ангелы и должны являться в таком виде), с кружкой пива в одной руке и какой-то штучкой на шнурке в другой. Штучкой этой он хлестал встречные камни, производя таким образом отменно неприятный, жалобный звук.

Мы спросили этого посланника Небес (что он действительно был им, мы убедились впоследствии), не знает ли он какого-нибудь уединенного домика, обитатели которого немногочисленны и слабы (лучше бы всего — старые лэди и разбитые параличом джентльмены), так что их легко запугать и заставить уступить свои постели трем доведенным до отчаяния путникам. Если же он не знает такого домика, то не может ли указать нам хотя бы пустой свиной хлев, либо печь для обжига извести, либо еще что-нибудь в этом роде. Он отвечал, что не знает поблизости ничего подобного, но что его мать может приютить нас на ночь.

Мы бросились к нему на шею при лунном свете и призывали на него милость Неба. Картина была очень трогательная. Но мальчику передалось наше волнение, он не вынес его тяжести и повалился на землю, а мы все трое — на него. Гаррис от радости лишился чувств, схватил кружку, которую нес мальчик, и выпил половину, прежде чем пришел в себя, а затем пустился вместе с мальчиком во весь дух, предоставив мне и Джоржу тащить вещи.

Мальчик обитал в маленьком коттедже, и его мать, добрая душа, дала нам на ужин кусок ветчины, которую мы съели всю (пять фунтов!), затем пирог с вареньем и два чайника чаю. После этого мы улеглись спать. В комнате было две кровати; на одной поместились я и Джорж, связав себя вместе простыней, а на другой, на кровати мальчика, улегся Гаррис. Когда мы с Джоржем проснулись утром, то его голые ноги высовывались из кровати на два фута, так что мы вешали на них полотенце, пока мылись.

В следующий раз, когда мы попали в Дотчет, мы не были так разборчивы насчет отелей.

Возвращаясь к нашему теперешнему плаванию, скажу, что ничего экстраординарного не случилось. Мы усердно тащили лодку до острова Обезьяны, где остановились завтракать. На завтрак у нас была холодная говядина, причем оказалось, что горчицу к ней мы забыли. Никогда в жизни — ни прежде, ни после — я не желал горчицы так страстно, как в этот раз. Вообще я вовсе не охотник до горчицы, часто совсем забываю о ней, но теперь отдал бы за нее миры. Я не знаю, сколько во Вселенной миров, но если бы кто-нибудь принес мне в эту минуту ложечку горчицы, он получил бы их все! Такой уж я человек — все отдам, лишь бы получить то, чего мне хочется.

Гаррис тоже готов был отдать миры за горчицу. Жаль, что никто не догадался принести нам горчицы, — мы бы наделили его мирами на всю жизнь.

А впрочем, кто знает? Может быть, мы с Гаррисом пошли бы на попятную, получив горчицу. В порыве страстного желания часто даешь самые экстравагантные обещания, но когда одумаешься, начинаешь сознавать, что хватил через край. Я знаю одного господина, который, странствуя по горам в Швейцарии, клялся отдать миры за кружку пива, а добравшись до харчевни, поднял целый скандал, когда с него содрали пять франков за бутылку. Он сказал, что это бессовестный грабеж, и написал об этом в «Таймс».

Отсутствие горчицы повергло нас в тоску. Мы ели говядину молча. Жизнь утратила всю прелесть в наших глазах. Мы вспомнили о днях своего детства и вздыхали. Впрочем, после яблочного пирога немножко повеселели. А когда Джорж достал из корзины жестянку с ананасами, мы почувствовали, что жизнь, как бы там ни было, не лишена светлых сторон.

Мы все трое — охотники до ананасов. Мы рассматривали картинку на банке, предвкушая наслаждение ананасным соком. Мы улыбались друг другу, и Гаррис уже держал наготове ложку.

Мы стали искать консервный нож, чтобы откупорить жестянку. Мы перерыли корзину, обшарили чемоданы, осмотрели лодку; выбросили все вещи на берег, перетрясли их... Консервного ножа не было.

Гаррис попытался открыть жестянку перочинным ножиком, но сломал нож и сильно порезался. Джорж пустил в дело ножницы — сломал ножницы и чуть не выколол себе глаз. Пока они возились со своими ранами, я попытался провертеть в жестянке дыру багром, но багор соскочил, я шлепнулся в тину между лодкой и берегом, а жестянка покатилась как ни в чем не бывало и разбила чайный стакан.

Тут мы окончательно вышли из себя.

Мы выбросили жестянку на берег. Гаррис отыскал острый камень, я высвободил из лодки мачту, затем Джорж взял жестянку, Гаррис приставил к ней камень острым концом, а я поднял мачту и со всего размаха опустил ее на камень.

Только благодаря соломенной шляпе Джорж спасся от гибели. Он сохранил эту шляпу (т.е. то, что от нее осталось). В долгие зимние вечера, когда молодежь коротает время за небылицами об опасностях, которым каждый из присутствующих подвергался, Джорж приносит свою соломенную шляпу. Она переходит из рук в руки, а Джорж рассказывает историю своего чудесного спасения — разумеется, не без прикрас.

Гаррис отделался раной.

После этого я сам принялся за жестянку и колотил ее мачтой до тех пор, пока не выбился из сил. Тогда меня сменил Гаррис.

Мы били ее плашмя, долбили острием, придавали ей всевозможные формы, известные в геометрии, но не могли продолбить дыру. Наконец взялся за нее Джорж и превратил ее в такой странный, нелепый, чудовищный комок, что испугался и бросил мачту.

Кончилось тем, что Гаррис, вне себя от бешенства, схватил жестянку и швырнул ее на середину реки, и она пошла ко дну, а мы, напутствуя ее проклятиями, бросились в лодку, схватились за весла и плыли, не останавливаясь, до самого Майдэнгеда.

Майдэнгед производит на меня отталкивающее впечатление своим фатовским видом. Это притон жуиров. Это город пышных отелей, посещаемых франтами и балетными танцовщицами. Герцог из Лондонского журнала обязательно имеет дачу в Майдэнгеде, и героиня трехтомного романа не преминет пообедать здесь, удрав из Лондона с чужим мужем.

Мы проехали мимо Майдэнгеда, затем отдохнули и отправились дальше. Кливеденский лес еще стоял в своем зеленом весеннем убранстве; это, пожалуй, самое красивое место на Темзе.

Мы пили чай подле Кунгема, и, когда прошли через шлюз, день уже клонился к вечеру. Поднялся довольно сильный ветер — к нашему удивлению, попутный. Обыкновенно на реке ветер дует вам в лицо, в каком бы направлении вы ни плыли. Утром вы плывете на веслах против ветра, рассчитывая поставить парус на обратном пути. Но тотчас после чая, когда вы отправляетесь домой, ветер переменяется и все время дует вам в лицо.

Если же вы забыли взять с собой парус, ветер оказывается попутным и утром, и на обратном пути. Что тут поделаешь? Испытания посылаются нам Свыше!

На этот раз, однако, там, наверху, ошиблись и послали нам ветер в спину, а не в лицо. Мы поспешили воспользоваться этой ошибкой, пока там ее не заметили: поставили парус, развалились в лодке в задумчивых позах, и ветер понес ее по реке.

Я правил.

Я не знаю более приятного ощущения, как плыть под парусами. Ветер несет вас на своих шумных крыльях бог весть куда. Вы уже не тяжеловесный, неуклюжий комок глины, медленно ползущий по земле, — вы часть природы. Ваше сердце бьется в такт с ее сердцем, ее мощные руки обвиваются вокруг вас, ваш дух сливается с ее духом, ваши члены становятся легкими. Земля уходит куда-то далеко, а облака, плывущие над вашей головой, кажутся вам братьями, и вы простираете к ним руки.

Никого не было вокруг, только вдали посреди реки виднелась лодка и в ней три джентльмена, удившие рыбу.

Я правил.

Джентльмены, удившие рыбу, имели почтенный, даже торжественный вид. Они сидели на скамеечках, не спуская глаз с поплавков. А заходящее Солнце обливало реку багряным светом, одевало в пурпур и в золото прибрежные леса. Был час таинственного очарования, страстного томления и неопределимых надежд. Белый парус ярко блестел на фоне пурпурного неба, мгла ложилась кругом, одевая мир радужными тенями; тихонько подкрадывалась ночь. Мы казались себе героями какой-нибудь старинной легенды, плывущими по заколдованному озеру в неведомое волшебное царство.

Но мы не попали в волшебное царство — мы наткнулись на лодку с тремя рыбаками. В первую минуту мы не могли понять, в чем дело, потому что парус закрывал от нас лодку, но звуки и выражения, раздавшиеся в вечернем воздухе, обнаружили близость человеческих существ, притом раздраженных и недовольных.

Гаррис опустил парус, и мы увидели, в чем дело. Три старых джентльмена слетели со скамеек на дно лодки и теперь, кряхтя и охая, выползали друг из-под друга. При этом они ругали нас не простой вульгарной бранью — нет, брань их была основательна и глубокомысленна, задевала и нас, и нашу судьбу, и отдаленное будущее, и наших родственников, и все, что только имело отношение к нам.

Гаррис сказал им, что они должны бы благодарить нас за небольшое развлечение после длинного, скучного дня, проведенного за рыбной ловлей. Он прибавил также, что его крайне огорчают несдержанность и резкие выражения со стороны людей их возраста. Но его слова не произвели никакого действия.

После этого Джорж взялся править и благополучно доставил нас в Марло. Тут мы привязали лодку у моста, а сами отправились ночевать в гостиницу.

ГЛАВА XIII

Марло. — Бишамское аббатство. — Медменгемские монахи. — Безобразное поведение фокстерьера. — Монморанси намеревается уничтожить старого кота, но по некотором размышлении оставляет его в покое. — Наш отъезд из Марло. — Внушительная процессия. — Пароходики. Как их догонять. — Мы не желаем выпить реку. — Смирная собака. — Странное исчезновение Гарриса и паштета.

Марло — один из лучших городов на Темзе. Он не особенно живописен, надо правду сказать, но есть там хорошие закоулки. Например, сводчатый мост, переносящий ваше воображение к отдаленным дням, когда Марлоусский замок принадлежал саксонцу Альгару, прежде чем победоносный Вильям не захватил его для королевы Матильды и прежде чем не перешел он к графам Варвикам, а потом к мудрому лорду Пэджету, советнику четырех королей.

Окружающий ландшафт тоже хорош для прогулки (если только вас потянет на прогулку после гребли), да и река в этом месте очень живописна. Вниз до Кувгема тянутся зеленые луга, прерываясь лесом Куари-Вуд. Чудный старый лес, с узкими извилистыми тропинками, с тенистыми прогалинами, ты и теперь встаешь в моей памяти, озаренный ярким солнечным светом! На твоих просеках реют тени веселых, смеющихся людей, в ропоте твоих листьев я слышу давно умолкшие голоса!

Путь от Марло к Сопнингу еще приятнее. На правом берегу, на полмили от Марлоусского моста, возвышается старинное Бишамское аббатство, пережившее времена тамплиеров, бывшее когда-то жилищем королевы Елизаветы. Это аббатство богато памятниками мелодраматического характера. Там есть спальня, обитая коврами, и потаенная комната, скрытая в массивной стене. Тень лэди Голи, избившей до смерти своего ребенка, до сих пор бродит в замке и моет тень рук в тени умывальника.

Варвик, «делатель королей», еще обитает здесь, но уже оставил попечения о таких пустяках, как земные короли и земные царства; и Салисбюри, оказавший такие важные услуги при Пуатье, еще посещает замок. Перед самым аббатством, на правом берегу реки, раскинулось бишамское кладбище, и если есть могилы, которые стоит посетить, так, пожалуй, именно могилы этого кладбища. Здесь, в тени бишамских буков, Шелли, живший тогда в Марло (его дом можно видеть и ныне на Вест-Стрите), сложил [поэму] «Возмущение Ислама».

Немного повыше, у шлюза Герли, я мог бы, кажется, прожить месяц, любуясь красотой ландшафта. Деревня Герли, в пяти минутах ходьбы от шлюза, — едва ли не самое старинное местечко на реке, выстроенное во времена короля Зеберта и короля Оффы. Тотчас за шлюзом (вверх по реке) находится Датское поле, где датчане стояли лагерем на походе в Глостершир; а немного подальше — остатки Медменгемского аббатства.

Пресловутые медменгемские монахи — или «Адский Клуб», как их величали в просторечии, — представляли собою братство, имевшее девиз «Делай, что хочешь», и это приглашение до сих пор красуется на полуразвалившихся воротах аббатства. За много лет до основания этого шутовского аббатства с его безбожными гаерами тут стоял другой монастырь, более сурового характера, населенный монахами, которые существенно отличались от своих преемников.

Те, цистерцианские, монахи носили рубахи из грубой материи и капюшоны. Не ели ни мяса, ни рыбы, ни яиц. Спали на соломе и каждую полночь вставали на молитву. День проводили в работе, чтении и молитве. И всю жизнь сохраняли молчание; ни один не мог вымолвить ни слова.

Суровое было братство, и суровую жизнь вело оно в этом милом закоулке, самим Богом предназначенном для веселья и радости. Вокруг раздавались чудесные голоса природы: нежное журчание воды, тихий шепот травы на прибрежных лугах, мелодия, напеваемая ветром... Странно, что и эти голоса не внушали им более правильного представления о жизни. По целым дням в глубоком безмолвии напрягали они внимание в надежде услышать голос с Неба. Природа говорила с ними и днем, и в торжественные ночи тысячами голосов — и они не слышали ее...

От Медменгема до красивого Гомбльдонского шлюза река исполнена мирной красоты, но за Гриндландом (вовсе неинтересной летней резиденцией моего редактора — скромного, флегматичного старого джентльмена, которого вы часто можете встретить в здешних местах в летние месяцы калякающим со шлюзным сторожем или усердствующим за веслами в лодке) — за Гриндландом местность принимает хмурый и суровый вид.

В понедельник утром в Марло мы встали довольно рано и перед завтраком отправились купаться, а на обратном пути Монморанси повел себя решительно свиньей. Единственный предмет серьезных разногласий между мною и Монморанси — это кошки: я люблю кошек, Монморанси не любит.

Когда я встречаю кошечку, то говорю ей: «Кисынька, кисынька!», — наклоняюсь и щекочу за ушком; кошка поднимает хвост, выгибает спину, тычется головой в мои брюки. Все происходит так мило и мирно. Но когда встречает кошку Монморанси, вся улица мигом оповещается об этом, и в какие-нибудь десять секунд происходит такое, что порядочный человек всю жизнь будет помнить.

Я не порицаю собак (ограничиваюсь обычно тем, что колочу их по голове или угощаю камнями), так как знаю, что это свойственно собачьей натуре. Фокстерьеры заражены прирожденным грехом вчетверо сильнее, чем остальные собаки, и только многие годы терпеливых усилий со стороны нас, христиан, могут сколько-нибудь заметно умалить грубость натуры фокстерьера.

Помню, случилось мне быть в сенях Гэймаркета, где я застал большую компанию собак, поджидавших своих владельцев, которые торговали внутри здания. Тут была крупная дворняга, две-три овчарки, сенбернар, несколько водолазов, гончая, французский пудель (с обильной шевелюрой, но с шелудивым телом), бульдог, несколько маленьких шпицев ростом с крысу и пара йоркширских собак. Все они сидели и ждали терпеливо, спокойно, глубокомысленно. Торжественное безмолвие царствовало в генах. Дух кротости и покорности судьбе, с оттенком тихой меланхолии, носился в воздухе.

Но вот явилась приятная молодая лэди с маленьким, кротким на вид фокстерьером и посадила его между бульдогом и пуделем, а сама ушла. Терьер уселся, посмотрел на своих соседей; потом поднял глаза к потолку и, по-видимому, задумался о своей дорогой матери; потом залаял; потом оглянулся на других собак — степенных, важных, молчаливых. Посмотрел на бульдога, дремавшего налево от него; потом на пуделя, сидевшего справа в гордой и высокомерной позе. И, не предупредив ни единым словом, без всякого намека на вызов, впился пуделю в ляжку. Мирные дотоле сени огласились жалобным воем.

По-видимому, результат этого первого опыта показался ему удовлетворительным, так что он решился продолжать в том же духе. Он перескочил через пуделя и атаковал одну из овчарок. Овчарка вскочила и начала шумную, ожесточенную борьбу с пуделем. Терьер между тем вернулся на место, схватил бульдога за ухо и потащил его вон. Бульдог (обычно на редкость беспристрастное животное) стал набрасываться на всех решительно, не исключая швейцара, что дало возможность милому крошке терьеру затеять со своей стороны бой с йоркширской собакой.

Всякий, кто сколько-нибудь знаком с собачьей натурой, поймет, что в это время все псы, собравшиеся в зале, начали борьбу не на живот, а на смерть. Большие дрались с большими, маленькие с маленькими, а в промежутках маленькие кусали за ноги больших. Сени превратились в настоящее сборище демонов; гвалт стоял ужасный. Снаружи собралась толпа. Спрашивали, что это такое, не приходской ли митинг? А если нет, то кого зарезали и почему? Сторожа сбежались с палками и веревками разнимать собак; послали за полицией.

В самый разгар суматохи явилась милая молодая лэди и схватила своего крошечку терьера на руки (он при появлении хозяйки мгновенно оставил в покое йоркшира и уселся с выражением новорожденного младенца). Она целовала его, спрашивала, не укусили ли его большие грубияны. Он прижался к ней и благодарно смотрел ей в глаза, точно говорил: «О, как я рад, что ты вернулась и избавишь меня от этой отвратительной сцены!» А она бранила торгашей, которые приводят громадных свирепых псов в такое место, где могут быть мирные, порядочные собаки, и собиралась кому-то пожаловаться.

Такова натура фокстерьеров. И потому я не считаю возможным бранить Монморанси за его наклонность ссориться с кошками. Но я желал бы, чтоб он удержался от ссоры в это утро.

Как я уже сказал, мы возвращались с купанья и встретили на пути кошку, которая выскочила из какого-то дома и потрусила рысцой через улицу. Монморанси испустил радостный вой — крик смелого воина при виде неприятеля, крик Кромвеля, когда он увидел шотландцев, спускающихся с холма, — и ринулся на свою добычу.

Уточню: его жертвой оказался большой черный кот. Я в жизни не видал такого громадного кота да еще и с такой подозрительной наружностью: у него не хватало половины хвоста, одного уха и значительной части носа. Это было длинное, сухопарое, мускулистое животное. Физиономия его дышала спокойствием и самодовольством.

Монморанси устремился на кота с быстротою двадцати миль в час. Но кот не обнаружил никакой поспешности и, по-видимому, не подозревал, что жизнь его в опасности. Он трусил себе рысцой, пока Монморанси не подлетел к нему на расстояние ярда, а затем повернулся, сел посреди улицы и бросил на собаку ласковый, вопросительный взгляд, вроде бы говоривший: «Чем могу служить?»

Монморанси не трус, но во взгляде кота было нечто такое, от чего дрогнуло бы сердце самого смелого пса. Монморанси разом остановился и уставился на кота.

Оба молчали; но легко себе представить, какого рода разговор произошел между ними, пока они обменивались взглядами.

кот. Что вам угодно?

монморанси. Ничего, благодарю вас.

кот. Пожалуйста, не стесняйтесь; я к вашим услугам...

монморанси(отступая). О, нет, нет, не беспокойтесь, пожалуйста. Я... я, кажется, ошибся. Я принял вас за своего знакомого. Жалею, что потревожил вас.

кот. Нисколько, сделайте одолжение. Но, в самом деле, не могу ли я быть вам полезен?

монморанси (продолжая пятиться). Нет, нет, благодарствуйте... Вы очень любезны. До свидания!

кот. До свидания.

Затем кот поднялся и потрусил дальше, а Монморанси, поджав хвост, вернулся к нам и занял скромную позицию в арьергарде.

Я уверен, что, если бы в этот день вы в присутствии Монморанси произнесли: «Кошки!», — он бросил бы на вас жалобный взгляд, как бы желая сказать: «Ах нет, оставьте, пожалуйста!»

После завтрака мы отправились по лавкам и запаслись провиантом на трое суток. Джорж сказал, что мы должны купить овощей, так как обед без овощей вреден для здоровья. Он уверял, что варить их не составит никакого труда и что он позаботится об этом. Ввиду этого мы купили десять фунтов картофеля, мерку гороха и кочан капусты. Кроме того, купили в гостинице паштет, окорок, два пирога с вареньем, фруктов, булок, хлеба, масла, пастилы, яиц и других припасов.

Наш отъезд из Марло я считаю одним из крупнейших наших успехов. Он был внушителен и величав, без всякой рисовки однако. Во всех лавках, куда мы заглядывали, мы добивались, чтобы покупки были отправлены с нами немедленно. На нас не действовали такие обещания, как: Будьте покойны, сэр, мы сию же минуту пришлем с мальчиком. После этого обычно приходится несколько раз возвращаться в лавку и заводить ссору из-за отсутствия покупок. Мы дожидались, пока увяжут корзину, и брали мальчика с собой.

Мы посетили много лавок, следуя все тому же принципу; и в результате, когда с покупками было покончено, за нами следовала целая свора мальчишек с корзинками и коробками. Наше шествие по Гай-Стриту к реке представляло внушительное зрелище, какое редко удается видеть жителям Марло.

Вот порядок следования процессии:

Монморанси с тросточкой в зубах.

Подозрительного вида псы, приятели Монморанси.

Джорж с пледами и пальто и с короткой трубкой в зубах.

Гаррис с чемоданом в одной руке и бутылкой лимонного сока в другой, старающийся идти с легкой грацией.

Мальчик из зеленной лавки и мальчик из булочной с покупками.

Слуга из гостиницы с корзиной.

Мальчик из кондитерской с коробком.

Мальчик из колониальной лавки с коробком.

Собака с длинной шерстью.

Мальчик из сырной лавки с коробком.

Непрезентабельный человек с чемоданом.

Коллега непрезентабельного человека с пустыми руками и коротенькой трубкой в зубах.

Мальчик из фруктовой лавки с коробком.

Я с тремя шляпами и парой сапог, которых будто бы не замечаю.

Шестеро мальчишек и четыре приблудные собаки.

Когда мы добрались до пристани, лодочник спросил:

— Вам что угодно, господа, — пароходик или барку?

Я очень удивился, узнав, что нам требуется четырехвесельная лодка.

Нам сильно надоедали пароходики в это утро. Они то и дело мелькали на реке, то одиночные, то буксирующие барки. Я ненавижу пароходики, как, по всей вероятности, и всякий, кто любит грести. Когда я гляжу на речной пароходик, то чувствую желание завести его в отдаленную часть реки и там, в тишине и уединении, придушить.

Чванливый вид пароходика будит все дурные инстинкты в моей натуре, и я начинаю сожалеть о добром старом времени, когда не стеснялись расправляться со своими недругами топором и стрелами. Фигура человека, который стоит на корме, засунув руки в карманы и покуривая сигару, сама по себе достаточно возмутительна, чтобы оправдать нарушение мира, а резкий свисток, которым заставляют вас убраться с дороги, оправдал бы убийство в глазах всех лодочников.

Рискуя показаться хвастуном, скажу, что в течение этой недели наша лодочка доставила пароходикам больше беспокойства, досады и неприятностей, чем все остальные суда на реке.

— Пароход! — кричит один из нас, завидев приближающегося врага, и мы моментально приготовляемся к встрече. Я берусь за руль, Джорж и Гаррис садятся поближе ко мне, все мы поворачиваемся спиной к пароходу — и лодка мирно покачивается посреди реки.

Пароход приближается, дает свисток. На расстоянии сотни ярдов — видя, что наша лодка остается на месте, — он начинает свистать как сумасшедший; пассажиры наклоняются над бортами и кричат нам во всю глотку. Но мы их не слышим. Гаррис рассказывает нам о своей матушке, и мы не хотим пропустить ни единого слова.

Наконец пароход дает последний свисток, такой оглушительный, что рискует лопнуть с натуги и пойти ко дну; вся публика собралась к бортам; люди на берегу останавливаются и тоже кричат нам; другие лодки вмешиваются в дело, так что река на несколько миль вверх и вниз по течению приходит в волнение. Тогда Гаррис останавливается на самом интересном месте, поднимает голову с выражением кроткого удивления и вопрошает:

— Что это, Джорж? Не пароходик ли? А Джорж отвечает:

— Да, знаешь, я, кажется, тоже слышал что-то. Затем мы приходим в волнение и смущение. Начинаем поворачивать лодку, а публика на пароходе поучает нас:

— Держи правей... Ты, олух, направо!.. Да нет, не вы — вон тот... Бросьте веревку... Не туда! О, чтоб вас!..

Они спускают свою лодку и спешат к нам на помощь. Спустя четверть часа наша лодка отходит в сторону, так что они могут продолжать путь, а мы благодарим их за хлопоты и просим взять нас на буксир. Но они не соглашаются.

Старые лэди, непривычные к реке, всегда пугаются пароходов. Помню, мне случилось однажды плыть в обществе трех таких дам от Стэнса к Виндзору (часть реки, особенно изобилующая этими механическими чудищами). Занятная была поездка! Лишь только показывался вдали пароход, как дамы заставляли меня пристать к берегу, выходили из лодки и дожидались, пока он не исчезнет из вида. Они очень сожалели, что доставляют мне столько беспокойства, но говорили, что ради своих семей не имеют права рисковать жизнью.

У Гомбльдонского шлюза мы решили пополнить запасы воды. Взяли бочонок и пошли к сторожу.

Джорж вел переговоры. Он ласково улыбнулся и сказал:

— Нельзя ли у вас достать водицы?

— Сделайте одолжение! — отвечал смотритель. — Возьмите, сколько вам нужно, и оставьте остальное.

— Очень вам благодарен, — отвечал Джорж. — Но... где же она у вас?

— Все там же, где была, любезнейший — был ответ: — за вашей спиной.

— Я не вижу ее, — отвечал Джорж, поворачиваясь.

— О, Бог мой, да где же ваши глаза? — отвечал смотритель, указывая на реку. — Неужели вам этого мало?

— О, — воскликнул Джорж, сообразив, в чем дело, — вы предлагаете для питья реку!

— Не всю, разумеется; но часть ее вы можете выпить, — возразил старик. — Я пью из нее пятьдесят лет.

Джорж заметил, что его внешний вид, во всяком случае, не говорит в пользу речной воды и что мы предпочли бы колодезную.

Мы нашли ее в другом коттедже. Я думаю, впрочем, что это была тоже речная вода. Но мы не знали этого, и все обошлось благополучно. Чего глаз не видит, того и желудок не чувствует.

Однажды нам пришлось попробовать речную воду, но без особого успеха. Мы плыли вниз по реке и вздумали выпить чаю поблизости от Виндзора. Наш бочонок был пуст, так что приходилось либо отказаться от чая, либо сварить его на речной воде. Гаррис стоял за речную воду. Он говорил, что ее можно вскипятить — и тогда все микробы будут убиты. Мы наполнили чайник водой из Темзы, вскипятили, заварили чай, наполнили стаканы и уселись поудобнее, — как вдруг Джорж, уже подносивший стакан ко рту, остановился:

— Что это такое?

— Что такое? — воскликнули Гаррис и я.

— Что за штука? — повторил Джорж, глядя на запад. Гаррис и я взглянули по указанному направлению и увидели собаку, которая подплывала к нам, увлекаемая течением. Я еще не встречал такой спокойной и глубокомысленной собаки. Я не встречал собаки, которая имела бы такой самодовольный вид. Она плыла, повернувшись на спину и задрав кверху все четыре лапы. Это была необычайно толстая собака, с хорошо развитой грудью. Так она плыла, спокойная, ясная, торжественная, пока не поравнялась с нашей лодкой, и тут застряла в прибрежном ломе, решившись, по-видимому, провести здесь ночь.

Джорж сказал, что не хочет чаю, и выплеснул стакан в реку. Гаррис заметил, что ему не хочется пить, и последовал его примеру. Я к тому времени уже выпил полстакана — но ах, лучше бы я не пил!

Я спросил Джоржа, не угрожает ли мне тиф. Он отвечал: «О, нет!»

Он думал, что я, по всей вероятности, избегну тифа. Во всяком случае, приходилось подождать сутки, чтобы убедиться, заболею я или нет.

Мы добрались до Варгрэвского шлюза. Небольшой канал с правой стороны, на протяжении полумили, до Маршского шлюза, — очень приятное, тенистое местечко, да к тому же сокращает путь на полмили. Но, разумеется, вход загорожен сваями, цепями и украшен предостерегающими надписями, которые угрожают пытками, судом и казнью всякому, кто осмелится здесь плыть. Я удивляюсь, как это береговые владельцы не надумали еще забрать в свои руки воздух на реке и наложить пеню в сорок шиллингов на всякого, кто осмелится дышать им. Впрочем, от свай и цепей нетрудно уберечься при некоторой осторожности, а что касается надписей, то, если у вас есть досуг и не видно никого поблизости, вы можете посрывать их и побросать в реку.

Немного выше шлюза мы остановились, чтобы позавтракать. Во время этого завтрака я и Джорж испытали нешуточное потрясение. Гаррис тоже испытал, но я думаю, что его потрясение не может идти ни в какое сравнение с нашим.

Вот как было дело. Мы расположились на лугу, в десяти ярдах от берега. Гаррис держал тарелку с паштетом между коленями и должен был разрезать его, а Джорж и я дожидались своих порций.

— Нет ли у вас ложки? — спросил Гаррис. — Ложкой удобнее подбирать отломившееся.

Мы с Джоржем обернулись к корзине, которая находилась за нами. В такой позе мы оставались не более пяти секунд. Когда мы обернулись к Гаррису, то оказалось, что он исчез вместе с паштетом.

Перед нами расстилалось широкое, открытое поле. На сотни ярдов не было видно ни забора, ни рощицы, чтобы укрыться. Он не мог броситься в реку, потому что река находилась не за ним, а за нами, — значит, ему бы пришлось перескочить через нас.

Джорж и я с изумлением осмотрелись, потом уставились друг на друга.

— Может быть, его взяли живым на Небо? — предположил я.

— Но в таком случае не взяли бы паштет, — возразил Джорж.

Возражение показалось мне основательным, и теория насчет Неба была оставлена.

— Вот что я думаю, — сказал Джорж, переходя на реальную и практическую почву: — не поглотило ли его землетрясение? — И прибавил с оттенком меланхолии: — И зачем он взялся резать паштет!

Еще раз мы обратили взоры на то место, где сидел Гаррис и... кровь застыла у нас в жилах: над густым дерном показалась голова Гарриса — только голова, красная и с выражением страшного негодования.

Первым опомнился Джорж:

— Говори, — крикнул он: — жив ты или умер? И где твоя остальная часть?

— Полно болтать! — отвечала голова Гарриса. — Я уверен, что вы сделали это нарочно.

— Что сделали? — воскликнули Джорж и я.

— Посадили меня здесь. Это просто подлость! Возьмите паштет!

И вот из недр земли — так по крайней мере показалось нам — появился паштет, в весьма жалком виде, а за ним вылез Гаррис, грязный, мокрый, растрепанный.

Оказывается, он, сам того не зная, уселся на краю канавы, закрытой густой травой, и, подавшись немного назад, опрокинулся в нее вместе с паштетом.

Он говорил, что еще ни разу в жизни так не удивлялся, как теперь, когда почувствовал, что летит неизвестно куда и не успев что-нибудь сообразить.

Гаррис до сих пор думает, что мы с Джоржем умышленно подстроили это.

Так недостойные подозрения обрушиваются на невинных. Недаром поэт говорит: «Кто же избежит яда клеветы?» Кто?

ГЛАВА XIV

Варгрэв. — Восковые фигуры. — Сопнинг. — Рагу по-ирландски. — Битва Монморанси с чайником. — Музыкальные упражнения Джоржа. Его разочарования. — Затруднения, предстоящие любителю музыки. — Игра на волынке. — Гаррис чувствует себя скверно после ужина. — Джорж и Я уходим гулять. Возвращаемся мокрые и голодные. — Странное поведение Гарриса. — Замечательная история о Гаррисе и лебедях. — Беспокойная ночь для Гарриса.

После нашего завтрака стал дуть попутный ветер, и мы очень комфортабельно плыли до Варгрэва и Скиплэка. Облитый багрянцем угасающего дня Варгрэв, приютившийся у изгиба реки, очень живописен и надолго остается в памяти.

«Георгий, побивающий дракона» в Варгрэве заслуживает внимания. Он изображен в двух видах — Лэсли и Годгсоном. Лэсли нарисовал битву, а Годгсон — «После битвы»: Георгий, укокошив змея, прохлаждается за кружкой пива.

Дэй, автор «Сандфорда и Мертона», жил и, что придает еще более интереса этому местечку, был убит в Варгрэве. В церкви есть памятник миссис Саре Гилль, ко гора я завещала один фунт стерлингов ежегодно для выдачи двум мальчикам и двум девочкам, которые никогда не нарушали долг повиновения родителям, никогда не были уличены в произнесении нехороших слов, во лжи, в разбивании стекол. И все это — за пять шиллингов в год. Стоит хлопотать!

В городе ходит слух, что несколько лет тому назад нашелся мальчик, который никогда не нарушал им одного из этих требований, или по крайней мере его ни разу не могли уличить в этом, что, собственно, и требуется, и таким образом он удостоился награды. Потом его выставляли под стеклом в Таун-Галле в течение трех недель.

Что потом стало с деньгами миссис Сары Гилль, никто не знает. Говорят, будто они всегда наготове для ближайшей выставки восковых фигур.

Скиплэк — очень милая деревушка, только ее не видно с реки. [Знаменитый английский поэт] Теннисон венчался в скиплэкской церкви.

Далее к Сопнингу река извивается между многочисленными островками и имеет очень спокойный, даже пустынный вид. На берегах почти не видно людей. Эта часть реки особенно напоена воспоминаниями о минувших днях, об исчезнувших вещах, о событиях, которые могли бы совершиться, но не совершились.

У Сопнинга мы пристали к берегу и отправились погулять. Это самая нарядная деревушка на Темзе. Каждый ее домик больше похож на дачу, чем любое шале. Воздух напоен благоуханием роз, которыми обвиты эти домики. Если вам случится остановиться в Сопнинге, сходите в «Булль», что за церковью. Это типичная старинная гостиница — с низенькими комнатами, решетчатыми окнами, опасными лестницами, длинными коридорами и зеленой квадратной лужайкой перед входом. По вечерам на лужайке собираются старички — рассаживаются на скамейках под деревьями, чтобы выпить кружку пива и потолковать о деревенских новостях.

Мы бродили по окрестностям Сопнинга более часа, а затем, поскольку было слишком поздно плыть в Ридинг, решились пристать к одному из скиплэкских островов и провести там ночь.

Джорж предложил приготовить хороший плотный ужин, так как времени у нас довольно. Он объявил, что намерен показать нам, как нужно стряпать на реке, и намекнул, что с помощью картофеля, овощей, остатков холодного мяса и всякой прочей дряни можно соорудить великолепнейшее рагу по-ирландски.

Эта мысль показалась нам восхитительной. Джорж набрал хворосту и зажег костер. Мы с Гаррисом взялись чистить картофель. Я никогда не думал, что чистка картофеля — такое сложное предприятие. На деле оказалось, что это самая трудная работа, какую только мне случалось делать. Мы принялись за нее весело, почти что резвясь, но легкомысленное веселье исчезло, прежде чем была очищена первая картофелина. Чем дольше мы чистили, тем меньше в каждой картофелине оставалось материала для чистки. Случалось, что после снятия кожуры у нас в руках оставался почти микроскопический кусочек картофеля. Когда Джорж подошел к нам, то увидел картофелину величиной с горошину.

— О, это никуда не годится! — проворчал он. — Вы срезаете слишком много. Нужно только соскабливать шкурку.

Мы стали скоблить, но это оказалось еще труднее. У этих картофелин столько неровностей, бугров, ямочек! Мы усердно работали новым способом в течение двадцати пяти минут — и очистили всего четыре картофелины! Тогда мы наотрез отказались продолжать работу. По сию пору не знаю работы, которая бы подвергала большему испытанию терпение молодых людей.

Джорж сказал, что рагу по-ирландски невозможно приготовить из четырех картофелин. Тогда еще с полдюжины мы просто вымыли и положили в кастрюлю в мундире. Затем прибавили капусты и стручков. Джорж перемешал все это и объявил, что теперь можно класть остальное. Тогда мы выворотили корзины, перерыли все, что в них было, и все остатки и объедки свалили туда же, в рагу. Был тут кусок пирога со свининой, ломоть говядины — все это мы отправили в кастрюлю. Джорж отыскал жестянку с остатками лососины и вывалил ее туда же. Он заметил, что в этом-то и заключается достоинство ирландского рагу: вы можете валить в него всякую дрянь. Мне попались под руку два раздавленных яйца, я и их сунул в кастрюлю. Джорж одобрил, заметив, что они сойдут за подливку.

Не помню, какие еще ингредиенты вошли в это блюдо, — помню только, что Монморанси, наблюдавший за нашими хлопотами с достойным и задумчивым видом, внезапно исчез. Пять минут спустя он явился с дохлой водяной крысой в зубах, которую и предоставил в наше распоряжение, — не знаю уж, серьезно или в насмешку.

Ну что ж, мы обсудили вопрос, годится ли крыса для ирландского рагу. Гаррис находил, что она будет очень кстати в смеси со всем остальным. Джорж возражал, ссылаясь на отсутствие прецедента: он никогда не слышал, чтоб водяные крысы входили в состав ирландского рагу, и считал, что нам не стоит испытывать это нововведение. Однако Гаррис в свою очередь возразил ему:

— Если не делать опытов, то как же оценивать достоинство новых изобретений? Кому, как не нам, работать для прогресса? Вспомните о тех, кто впервые испытал немецкие сосиски...

Исчерпав материал для прений, мы все-таки единогласно отказались от подношения Монморанси.

Ирландское рагу удалось как нельзя лучше. Не помню блюда, которое бы доставляло мне такое удовольствие. Было в нем нечто едкое и пикантное. Вкус притупляется от употребления старых, привычных блюд, а тут к нашим услугам оказалось блюдо совершенно особенного, ни на что не похожего вкуса. Сверх того, оно оказалось очень питательным. В нем было много всякого добра, как заметил Гаррис.

Горох и картофель могли бы быть помягче, но у нас хорошие зубы, так что все обошлось благополучно. Что касается подливки, то это просто целая поэма — быть может, слишком богатая содержанием для слабого желудка, но питательная.

Мы завершили ужин чаем и пирожками с вишневым вареньем. Тем временем Монморанси занялся чайником и испытал большую неприятность.

В течение всей поездки чайник видимо возбуждал его любопытство. Он садился и смотрел на него, пока тот не закипал, и время от времени поощрял его лаем. Когда наконец чайник начинал шипеть и бурлить, Монморанси принимал это за вызов. Однажды он хотел вступить в битву с ним, но в эту минуту кто-то из нас снял чайник с огня и таким образом унес врага из-под его носа.

В этот день Монморанси решился предупредить нас. Лишь только чайник начал бурлить и подпрыгивать, как он встал, зарычал и направился к нему в угрожающей позе. Но чайник, который был хоть и мал, да удал, про должал подпрыгивать и бурлить, как ни в чем не бывало.

— А-а, вот ты как! — зарычал Монморанси, оскалив зубы. — Я научу тебя с почтением относиться к честному, трудолюбивому псу, длинноносый, жалкий, несчастный урод! Я тебе задам!

С рычаньем он бросился на бедный маленький чайник и схватил его за крышку.

В тот же миг отчаянный визг раздался среди вечерней тишины. Выскочив из лодки, Монморанси трижды обежал островок со скоростью тридцати пяти миль в час, время от времени на мгновение останавливаясь и тыкаясь носом в холодный ил.

С этого вечера Монморанси стал относиться к чайнику со страхом и ненавистью. Увидев его, он начинал лаять и пятиться, поджав хвост, а когда чайник ставили на огонь, выскакивал из лодки и дожидался на берегу, пока не кончится чаепитие...

После ужина Джорж достал балалайку и хотел поиграть; но Гаррис запротестовал — заявил, что у него болит голова и что он не в силах слушать музыку. Джорж отвечал, что хорошая музыка успокаивает нервы, может облегчить головную боль, и взял несколько аккордов, собственно для примера. Гаррис сказал, что предпочитает головную боль.

Джорж так никогда и не выучился играть. Слишком много затруднений встретилось ему. В начале плавания он упражнялся в этом искусстве по вечерам, но реплики Гарриса могли бы обескуражить самого решительного человека. Да и Монморанси принимался выть, лишь только Джорж брался за свой инструмент.

— Ну что ты воешь, когда я играю? — с негодованием восклицал Джорж, запуская в него сапогом.

— Ну что ты играешь, когда он воет? — возражал Гаррис, подхватывая сапог на лету. — Оставь его в покое. Он не может не выть. У него музыкальный слух, и твоя игра заставляет его выть.

В результате Джорж решил отложить музыкальные упражнения до возвращения домой. Но и дома начались затруднения. Миссис Поппетс всякий раз являлась к нему и говорила, что сама она была бы очень рада послушать его игру, но, к великому сожалению, музыка может повредить лэди, которая проживает в верхнем этаже и находится в интересном положении.

Тогда Джорж нашел выход — отправляться по вечерам в сквер и там упражняться в игре. И опять неудача. Соседи пожаловались в полицию, сторож захватил нарушителя спокойствия на месте преступления, и Джоржа обязали дать подписку в том, что он не будет нарушать общественную тишину в течение шести месяцев.

Это совершенно обескуражило музыканта. По истечении шести месяцев он раза два-три пытался возобновить свои упражнения, но всякий раз встречал тот же холодный прием, тот же недостаток симпатии со стороны общества. В конце концов он пришел в отчаяние и продал свой инструмент за бесценок.

Вообще, кажется мне, нелегкое это дело — обучаться игре на каком-нибудь музыкальном инструменте. Вы надеетесь, что общество, ради собственной же пользы, окажет всяческое содействие человеку, который желает выучиться игре. Как бы не так!

Я знал одного молодого человека, юного Джефферсона, который вздумал обучаться игре на волынке, — и вы представить себе не можете, какую страшную оппозицию встретил он в окружающей среде! Даже со стороны членов своего семейства не было деятельной поддержки. Мой приятель вставал рано утром и принимался за волынку, но должен был отказаться от этого по милости родной сестры. Будучи особой религиозной, она уверяла, что грешно начинать день такими занятиями. Да и отец его с самого начала восстал против игры на волынке и отзывался об упражнениях сына в самых жестких выражениях.

Тогда Джефферсон начал играть по ночам, после того как домашние улягутся в постель. Но дело все равно не пошло на лад и даже доставило семейству дурную славу. Запоздавшие прохожие останавливались у подъезда, прислушивались — и утром разносили по всему городу весть, что в доме мистера Джефферсона произошло нынче ночью кровавое убийство, что они сами слышали отчаянные вопли убиваемого, грубые ругательства и проклятия убийцы, за которыми следовали мольбы о пощаде и последнее хрипение жертвы.

Пришлось ему заниматься волынкой днем на кухне, при закрытых дверях и окнах. Тем не менее лучшие пассажи доносились до гостиной и доводили его матушку просто-таки до слез. Она уверяла, что эти звуки приводят ей на память покойного отца. Бедняга был проглочен акулой, когда купался у берегов Новой Гвинеи; но какое отношение имело это трагическое происшествие к волынке, она не могла объяснить.

Наконец музыканту отвели беседку в саду, за четверть мили от дома, и он отправлялся туда со своим инструментом, когда хотел поиграть. Случалось, какой-нибудь гость, не знавший об этом обстоятельстве, выходил в сад погулять — и внезапно его слух поражался звуками волынки. Людей мужественных они только приводили в возбужденное состояние, но слабонервные доходили почти до исступления.

Надо сознаться, игра начинающего волынщика-любителя имеет свои неприятные стороны. Я сам убедился в этом, слушая моего молодого друга. Он начинал великолепной, дикой, могучей, воинственной нотой, напоминающей боевой крик, но мало-помалу она становилась жалобнее, жалобнее, жалобнее и, наконец, завершалась каким-то писком и хрипением.

К тому же надо иметь хорошее здоровье, чтобы играть на волынке.

Юный Джефферсон умеет играть на волынке только одну арию, но я никогда ни от кого не слышал жалоб на однообразие его репертуара. Это ария «Компбели идут, ура, ура!..». Так, во всяком случае, сам он уверяет. Хотя отец его говорит, что это Голубые колокола Шотландии. Никто, по-видимому, не знает наверняка, что это такое, но все согласны, что ария шотландская...

Гаррис был несносен после ужина (кажется, из-за рагу: он не привык к таким тонким блюдам), так что мы с Джоржем решили сходить в Генли. Гаррис сказал, что без нас он выпьет стаканчик виски и выкурит трубку, а потом устроится на ночлег. Мы должны были крикнуть ему с берега, когда вернемся, и он приедет за нами, перевезет нас на островок.

— Только не вздумайте заснуть, старина, — сказали мы, уходя.

— Заснешь тут, как же, после этого рагу, — проворчал он и отчалил к островку.

В Генли все готовились к гонкам, и там царило оживление. Мы встретили кучу знакомых и провели время в очень приятной компании. В одиннадцать часов вечера мы отправились домой (так называли мы теперь нашу лодку).

Ночь была темная, холодная, моросил мелкий дождик. Мы шли по безмолвным, потемневшим лугам и толковали вполголоса: уточняли наш маршрут, вспоминали Гарриса и Монморанси, нашу лодку, где яркий огонек светится под плотно натянутой парусиной, мечтали о глотке виски и душевно желали поскорее быть на месте.

Нам рисовалась картина реки, одетой туманом, неясные силуэты деревьев, а под ними, точно гигантский светляк, наша милая старая лодка, теплая, уютная, и в ней мы сами, усталые, с хорошим аппетитом. Мы сидим за ужином, нарезаем холодное мясо, передаем друг другу хлеб; веселый звон ножей, смеющиеся голоса оглашают тесное пространство и вырываются из-под парусины наружу. Мы ускоряли шаг, представляя себе все это.

Наконец мы добрались до берега и очень обрадовались, так как не знали наверное, идем ли мы к реке или от нее, а этого рода сомнения крайне неприятны для усталых людей, которые мечтают о постели. Когда мы проходили Шиплэк, колокол возвестил четверть двенадцатого, и Джорж спросил задумчивым тоном:

— Ты не помнишь, на каком именно острове мы остановились?

— Нет, — отвечал я, тоже задумываясь, — не помню. А сколько их всего?

— Всего четыре, — ответил Джорж. — Хорошо, если Гаррис не спит.

— А если спит? — заметил я; но мы тотчас отогнали от себя эту мысль.

Мы стали звать Гарриса вблизи первого острова, но ответа не было. Отправились ко второму — тот же результат.

— О, наконец-то я вспомнил! — воскликнул Джорж: — мы приставали к третьему.

Окрыленные надеждой, мы устремились к третьему острову и закричали во всю глотку. Нет ответа.

Дело принимало нешуточный оборот. Было уже за полночь. Гостиницы в Генли и Шиплэке битком набиты, а будить мирных обывателей и спрашивать, не сдаются ли у них комнаты, и думать не приходилось.

Джорж предложил вернуться в Генли, напасть на полисмена и таких образом переночевать в участке. Да, хорошо сказать напасть! А если он позовет сторожей, прогонит нас и все-таки не захочет тащить в участок? Нельзя же целую ночь колотить полисменов. К тому же за такие шутки можно угодить на пол годика под арест.

Мы тщетно отыскивали четвертый остров. Дождь между тем усилился, он явно зарядил надолго. Мы промокли до нитки, озябли, раскисли. Стали сомневаться, есть ли тут вообще острова, — возможно, мы вышли к другой части реки, за милю от того места, где нам следует находиться. В ночной темноте все предметы казались странными, незнакомыми. Мы начинали понимать, как страдал мальчик-с-пальчик в лесу.

В ту самую минуту, когда стал теряться последний луч надежды... Я знаю, что именно в такую минуту случаются необычайные вещи в сказках и легендах, но, честное слово, я не выдумываю! Взявшись за перо, чтобы писать эту книгу, я решил сообщать только правду и намерен держаться этого правила, хотя бы мне пришлось употреблять самые избитые фразы.

Это случилось в ту самую минуту, когда мы начинали терять последнюю надежду, — я должен констатировать Сей факт.

Так вот, в ту самую минуту, когда мы начинали терять последнюю надежду, я заметил слабый, мерцающий свет между деревьями на противоположном берегу. В первую минуту я подумал о духах: свет был такой странный, как бы сверхъестественный, — но затем моментально сообразил, что он исходит из нашей лодки, и испустил такой оглушительный крик, что сама ночь содрогнулась на своем ложе.

С минуту мы ожидали, затаив дыхание, и вдруг — о, божественная музыка! — услышали ответный лай Монморанси. Мы принялись орать с таким усердием, что могли бы разбудить двенадцать спящих дев (я не знаю, впрочем, почему двенадцать дев труднее разбудить, чем одну), — и через несколько времени увидели освещенную лодку, медленно идущую к нам, и услышали сонный голос Гарриса: он спрашивал, где мы.

Гаррис был в самом странном состоянии. По-видимому, он совсем изнемог от усталости. Он подъехал к такому месту, откуда невозможно было войти в лодку, и тотчас заснул. Нам стоило немало брани и криков разбудить его и привести в чувство. Однако в конце концов это удалось, и мы благополучно уселись в лодку.

Вид у Гарриса был самый плачевный. Казалось, с ним приключилось что-то неладное. Мы спросили его, в чем дело, и он промямлил:

— Лебеди!

Оказалось, что он наткнулся на лебединое гнездо; вскоре после того, как мы с Джоржем ушли, вернулась самка и набросилась на пришельца. Гаррис, однако прогнал ее. Тогда она полетела за самцом. Ему пришлось выдержать настоящую битву с двумя лебедями. Мужество и сила все-таки одержали верх, и он вышел из борьбы победителем.

Полчаса спустя супружеская пара лебедей вернулась с восемнадцатью другими лебедями. Начался, насколько мы могли понять из рассказа пострадавшего, отчаянный бой. Лебеди хотели выбросить его и Монморанси из лодки и утопить; но он дрался, как герой, добрых четыре часа, перебил их всех и перед смертью они улетели.

— Сколько, ты сказал, было лебедей? — спросил Джорж.

— Сорок два, — отвечал Гаррис сонным голосом.

— Ты только что говорил: восемнадцать, — возразил Джорж.

— Вздор, — проворчал Гаррис, — я сказал: двенадцать. Что вы думаете, я не умею считать?

Мы так и не смогли добиться правды насчет этих лебедей. Утром еще раз спросили Гарриса, но он отвечал: «Какие лебеди?» — и уверял, что мы с Джоржем видели их во сне.

Как бы то ни было, нам было хорошо и отрадно в лодке после всех треволнений и беспокойств. Джорж и я плотно поужинали, а затем решили немного выпить, — стали отыскивать виски, но не нашли и признаков его. Мы спросили у Гарриса, куда он девал виски, но Гаррис, по-видимому, не понимал, что такое виски. Монморанси посматривал на всех нас так, будто кое-что знает, да не хочет говорить.

Я отлично спал в эту ночь, и спал бы еще лучше, если бы не Гаррис. Смутно припоминаю, что просыпался раз десять по его милости: он отыскивал свою одежду. И надоел же он нам с этой одеждою! Раза два будил Джоржа и меня, спрашивая, где его брюкв. На второй раз Джорж просто остервенел.

— На кой дьявол понадобились тебе брюки ночью? — спросил он с негодованием. — Ложись спи и оставь нас в покое!

Когда затем я проснулся, Гаррис разыскивал свои носки. А последнее мое воспоминание состоит в том, что Гаррис поворачивает меня набок, спрашивая, куда девался его зонтик.

ГЛАВА XV

Домашние обязанности. — Любовь к труду. — Скептицизм молодого поколения. — Воспоминания о гребле. — Упражнения на плоту. — Метод старого лодочника, его спокойствие. — Начинающий. — Упражнение с шестом. — Радости дружбы. — Мой первый опыт плавания под парусом. — Вероятная причина, по которой мы не утонули.

Мы проснулись поздно и, согласно требованию Гарриса, приготовили завтрак без всяких причуд. Затем принялись за уборку и привели все в порядок (кропотливая работа, благодаря которой я мог довольно определенно ответить на часто встававший передо мною вопрос: как убивает свободное время женщина, на руках у которой имеется всего-навсего одно хозяйство?). Около десяти часов тронулись в путь.

Для разнообразия мы решили идти на веслах: надоело двигаться бечевой. Гаррис предложил распределить работу таким образом: я и Джорж будем грести, а он — править рулем. Мне вовсе не понравилось это предложение, и я сказал, что со стороны Гарриса было бы гораздо достойнее приняться за греблю с Джоржем, а меня оставить в покое. Мне казалось, что я уже более чем достаточно поработал в это плавание и пора серьезно подумать об отдыхе.

Мне всегда кажется, что я слишком много работаю. Не то чтобы я имел что-нибудь против работы — я люблю работу, просто восхищаюсь ею. Я могу сидеть сложа руки и любоваться работой по целым часам. Я хотел бы удержать ее при себе как можно дольше: мысль о том, что придется расстаться с нею, просто сокрушает меня. Давайте мне как можно больше работы; моя страсть — копить у себя работу, мой кабинет завален ею до того, что не осталось местечка свободного. Скоро я не в состоянии буду разобраться в ней.

Я отношусь к работе очень бережно. Есть, например, в моем кабинете работы, заказанные уже несколько лет тому назад, — и вы не найдете на них ни единой пометки. Я горжусь своей работой, берегу ее, сдуваю с нее пыль. Вряд ли найдется человек, который бы так заботливо относился к своей работе, как я.

Но, при всей моей страсти к работе, я люблю справедливость. Я желаю делать только то, что приходится на мою долю. Тем не менее на мою долю достается всегда больше, чем следует; так по крайней мере мне кажется — и это огорчает меня.

Джорж говорит, что, по его мнению, мне нечего беспокоиться на этот счет. Постоянное беспокойство насчет излишней работы, которую я беру на себя, он приписывает моей чересчур добросовестной натуре. И уверяет, что, вообще говоря, я не делаю и половины того, что должен был бы делать. Но я думаю, он говорит так только для моего утешения.

В лодке я всегда замечал, что каждый из присутствующих помешан на том, будто на нем лежит вся работа. Гаррис уверен, что он один работает, а мы с Джоржем бьем баклуши. Джорж, со своей стороны, утверждает, будто Гаррис только спит да ест, а всю работу, достойную этого названия, делает он, Джорж. Он говорит, что ему никогда еще не приходилось иметь дело с такими ленивыми чурбанами, как я и Гаррис,

Гаррис потешается над этим:

— Как вам это нравится? Старина Джорж толкует о работе! На самом-то деле даже полчаса работы убьют его. Видал ты когда-нибудь Джоржа за работой? — обращается он ко мне.

Я соглашаюсь с Гаррисом, что никогда не видал, по крайней мере в нынешней поездке.

— Не тебе бы говорить! — возражает Джорж Гаррису. — Мудрено тебе увидеть меня за работой, когда ты почти все время спишь. Видел ты Гарриса вполне проснувшимся когда-нибудь, кроме как за обедом? — адресуется он но мне.

Любовь к истине заставляет меня поддержать Джоржа. От Гарриса действительно было не много проку с самого начала.

— Ну уж во всяком случае я работал больше, чем старина Джим, — объявляет Гаррис.

— Да! И мудрено было бы работать меньше, — подхватывает Джорж.

— Джим, кажется, считает себя пассажиром, — продолжает Гаррис.

Вот их благодарность за то, что я тащил их и эту проклятую старую лодку от самого Кингстона, все для них устраивал, заботился о них, надрывался для них! Таков свет.

На этот раз мы порешили, что Гаррис и Джорж будут грести, пока не доберемся до Ридинга, а оттуда я потащу лодку бечевой. Гребля против сильного течения не соблазняет меня теперь. Было время, когда я радовался тяжелой работе; теперь предоставляю ее более молодым.

Я замечал, что все старые гребцы поступают так же. Вы тотчас же можете узнать старого гребца, видя, как он покойно укладывается на дне лодки, поощряя других рассказами о своих удивительных подвигах в прошлогодний сезон.

— Так это, по-вашему, тяжелая работа? — насмехается он, попыхивая сигарой и обращаясь к двум изнемогающим от усталости новичкам, которые гребут против течения битых полтора часа. — Посмотрели бы вы, как работали Джим Бигглс, Джек и я в прошлом году! Мы в один вечер проплыли от Марло до Горинга, ни разу не останавливаясь. Помнишь, Джек?

Джек, устроивший себе постель на носу из всех пледов и пальто, какие только попались ему под руку, и мирно дремавший в течение последних двух часов, пробуждается при этом напоминании и прибавляет, что тогда был ужасно сильный, противный ветер.

— Ведь это будет миль тридцать пять, — замечает первый рассказчик, доставая другую подушку и подкладывая ее под голову.

— Нет, нет, ты преувеличиваешь, Том, — с упреком бормочет Джек: — самое большее тридцать три.

Затем Том и Джек, совершенно истомленные разговором, снова начинают дремать. А простодушные юнцы готовы просто гордиться, что удостоились чести грести за таких мастеров этого дела, как Том и Джек, и сильнее налегают на весла.

Когда я был молодым человеком, я жадно слушал подобные рассказы, верил каждому слову и мотал на ус. Но нынешнее поколение, по-видимому, утратило наивную веру старых времен.

Мы — Джорж, Гаррис и я — плыли однажды в прошлый сезон с таким юнцом и, как водится, старались втереть ему очки рассказами о своих чудесных подвигах. Мы вспоминали освященные временем анекдоты, которые неизменно повторяет каждый ветеран гребли, и сверх того рассказали семь оригинальных историй, сочиненных собственно нами, из коих одна даже опиралась на три действительных эпизода, случившихся в разное время с нашими друзьями.

Этой последней истории даже ребенок мог бы поверить без обиды для себя. А молодой человек не верил ни одной, подсмеивался над нами и предлагал биться об заклад, что мы ничего такого не делали.

Ну а этим утром мы вспоминали о своих первых упражнениях в гребле. Мое первое воспоминание: мы впятером нанимаем в складчину, по три пенса с каждого, удивительной постройки посудину на озере в Реджент-парке. Получив таким образом вкус к воде, я принялся за упражнения в плавании на плотах у кирпичных заводов в окрестностях города. Упражнения были интересными и доставили много треволнений, в особенности когда на берегу появился владелец материала, из которого был сделан наш плот, с толстою палкой в руках.

При виде подобного господина вы чувствуете, что не следует разговаривать с ним и лучше бы всего уклониться от встречи, если только это возможно сделать, не показавшись невежливым. Поэтому вы стараетесь как можно скорее пристать к противоположному берегу пруда и улепетнуть домой, сделав вид, что не заметили его. Он, напротив, во что бы то ни стало желает пожать вам руку и побеседовать с вами.

По-видимому, он хорошо знает вашего отца да и близко знаком с вами, но это отнюдь не привлекает вас к нему. Он готов научить вас делать плоты из его досок, но так как вы уже хорошо ознакомились с этим делом, то не находите возможным принять это любезное приглашение, не желая затруднять его.

Ваша холодность не может, однако, охладить его пылкого желания поближе познакомиться с вами; усердие, с которым он старается встретить вас, когда вы будете выходить на берег, просто лестно для вас.

Если это грузный и неповоротливый джентльмен, вам нетрудно уклониться от его любезностей, но если вы имеете дело с молодым и длинноногим человеком, встреча становится неизбежной. В таком случае происходит разговор, во всяком случае, крайне непродолжительный, причем говорите главным образом вы, изъясняясь односложными восклицаниями и междометиями, и при первой возможности удираете.

Я практиковался таким образом месяца три, а затем счел возможным приняться за настоящую греблю и записался в речной клуб на реке Ли.

Плавание по реке Ли, особенно в субботу под вечер, скоро научит вас управлять лодкой, ловко лавируя между другими судами и барками, быстро и грациозно бросаться на дно лодки, когда бечева угрожает сбросить вас в воду. Но оно не даст вам стиля. Только Темза может дать стиль. Моему стилю гребли теперь все удивляются. Его находят изящным.

Джорж не брался за весла до шестнадцати лет. В этом возрасте он и еще восемь джентльменов отправились однажды в субботу в Кью, намереваясь нанять там лодку и съездить в Ричмонд и обратно. Одному из их компании, придурковатому молодому человеку по имени Джоскинс, раза два случалось кататься в лодке по Серпентайну, и он уверял, что грести — это очень легко и весело.

Когда вся компания явилась на место, прилив отступал довольно быстро и дул сильный ветер, но это их нисколько не смутило. На берегу лежала восьмивесельная шлюпка; она им очень понравилась, и они заявили, что хотят отправиться на ней. Хозяина поблизости не было, случился только его помощник, мальчик. Мальчик попытался охладить их пыл, указал на несколько обыкновенных небольших лодок для катанья. Но они и слышать ничего не хотели, так понравилась им эта шлюпка.

В конце концов шлюпка была спущена, и компания принялась усаживаться. Мальчик заметил, что Джоржу, который уже тогда отличался внушительными размерами, следует быть номером четвертым. Джорж отвечал, что очень рад быть номером четвертым, и живо уселся на место рулевого, обернувшись лицом к корме. Однако его водворили на надлежащее место, а затем уселись и остальные.

Править взялся крайне нервный парень, и Джоскинс объяснил ему, как нужно действовать. Сам он взялся за весла и еще раз уверил всех, что грести вовсе не трудно, — пусть только они делают то же, что и он. Наконец все было готово, и мальчик оттолкнул лодку багром.

Что за этим последовало, Джорж не мог рассказать подробно. У него осталось только смутное воспоминание, как тотчас по отплытии он получил сильный удар в затылок рукояткой весла номера пятого и в ту же минуту сиденье, точно по волшебству, исчезло из-под него — он очутился на дне лодки. Запомнилась ему также курьезная деталь: рядом на дне лодки оказался и номер второй — он лежал на спине, задрав ноги кверху.

Шлюпка понеслась под Кьюсский мост с быстротою восьми миль в час. На веслах оставался только Джоскинс. Джорж, усевшись на место, попытался помочь ему, но лишь только опустил весло в воду, как оно, к величайшему его изумлению, исчезло под лодкой и чуть не утащило его за собой. Затем рулевой выпустил оба шнурка за борт и залился слезами.

Как они ухитрились вернуться, Джорж никогда не мог понять, но заняло это ровно сорок минут. Густая толпа собралась на мосту, и все кричали, давая самые разнообразные советы. Три раза пытались они выбраться из-под арки, и три раза их относило обратно, а рулевой, очередной раз увидев над собою мост, вновь разражался рыданиями. В то время Джорж не думал, что когда-нибудь полюбит катанье на лодке.

Гаррис больше привык кататься по морю и предпочитает его реке. Я не согласен с ним. В былое время я довольно часто катался по морю и считал, что неплохо владею этим искусством. Но вот прошлым летом нанял лодку в Эстберне — и оказалось, что все забыто. Когда одно весло находилось глубоко под водой, другое стремительно и самым нелепым образом вылетало наверх. Мне пришлось встать, чтобы действовать равномерно обоими веслами, и в такой смешной позе прокатиться мимо набережной, где толпилась публика. Я пристал к берегу ниже набережной и нанял старого лодочника, чтобы отвезти меня обратно.

Я люблю смотреть на старого лодочника за греблей, в особенности если его наняли на условиях почасовой оплаты. В этом случае можно залюбоваться тем, как спокойно, безмятежно он работает. Он совершенно свободен от суетливой поспешности, которая все более и более становится девизом XIX века. Он отнюдь не стремится перегонять другие лодки. А если другая лодка перегонит его, он ничуть не огорчится. И действительно, все перегоняют его — все, что плывут в том же направлении. Некоторых пассажиров это бесит, но возвышенное спокойствие лодочника, нанятого по часам, во всяком случае представляет прекрасный урок для заносчивых честолюбцев.

Научиться гребле в одиночку не особенно трудно, но требуется большая практика, чтобы приспособиться к неопытному гребцу. Причем именно он раздражается на ваше неуменье. «Что за дьявольщина! — возмущается он, зацепившись за ваше весло в двадцатый раз в течение пяти минут. — У меня всегда отлично идет дело, когда я гребу один».

Забавно видеть двух неопытных гребцов в одной лодке. Второй утверждает, что к загребному невозможно подладиться, потому что он совершенно не умеет грести. Тот приходит в сильнейшее негодование и заявляет, что в последние десять минут он только и делает, что подлаживается к ограниченным способностям своего товарища. Этот в свою очередь обижается и не без едкости замечает, что загребному лучше бы не ломать голову над чужой работой, а исполнять получше свою.

— Пустите-ка меня на ваше место! — прибавляет он с очевидной уверенностью, что только тогда дело пойдет на лад.

Затем лодка продвигается еще ярдов на сто с весьма посредственным успехом, как вдруг причина их неудач разом становится ясной загребному.

— Вот в чем дело: вы взяли мои весла! — восклицает он. — Передайте-ка мне их.

— В самом деле! То-то я чувствую, что мне с ними неловко, — восклицает его товарищ и спешит обменяться веслами. — Вот теперь дело пойдет на лад.

Но и теперь дело не идет на лад. Загребное чуть не вывихнул себе руки от усердия, стараясь действовать веслами как следует, но при каждом взмахе своего соседа получает сильный удар в грудь. Тогда они снова меняются местами и решают, что лодочник подсунул им негодные весла. Это решение восстановляет между ними мир и согласие.

Джорж заметил, что для разнообразия можно иногда плыть на дощанике, отталкиваясь шестом. Однако надо прямо сказать, что дело это не такое уж легкое. Как и в гребле, вы скоро научаетесь действовать шестом, но требуется продолжительная практика, чтобы делать это с достоинством и не вымачивая в воде рукавов.

Я знаю одного молодого человека, с которым был пренеприятный случай. Он действовал шестом, можно сказать, играючи: прогуливался взад и вперед по дощанику с такой грацией, что любо посмотреть. Пробежит к переднему концу, воткнет шест — и устремляется к заднему, точно старый, опытный лодочник. О, это было величественно.

Оно бы и закончилось величественно, если бы, к несчастию, он не сделал лишнего шага, любуясь на окружающий ландшафт, — так что совсем сошел с дощаника. Шест крепко воткнулся в илистое дно, и он повис на нем, уцепившись за конец. Это было положение совершенно недостойное. Мальчишка на берегу немедленно заорал товарищам, чтобы они посмотрели на «настоящую обезьяну на палке».

Я не мог помочь ему, потому что, как это ни странно, мы захватили с собой только один шест. Я мог только сидеть и смотреть на него. Никогда не забуду выражение его лица, в то время как шест медленно опускался в воду: оно было такое глубокомысленное!

Я видел, как он помаленьку окунался в реку и затем выкарабкивался из нее, грязный и мокрый. Я не мог удержаться от смеха, такой комичный был у него вид. Я подсмеивался над ним еще некоторое время, пока не сообразил, что мое-то положение, в сущности, вовсе не смешно. Я сидел один в дощанике, без шеста, беспомощно увлекаемый вниз по течению. Тогда я вознегодовал на моего товарища за то, что он оставил меня на произвол судьбы. Мог бы, по крайней мере, отдать мне шест!

Я плыл таким образом с четверть мили. Наконец заметил другой дощаник, стоявший посреди реки. На нем сидели два старика-рыболова. Они увидели, что я плыву на них, и крикнули, чтобы я взял в сторону.

— Не могу! — закричал я.

— Но попытайтесь же объехать нас! — отвечали они.

Принесенный течением к ним ближе, я объяснил им, в чем дело. Они поймали мой дощаник и дали мне шест. Мне повезло, что они случились на моем пути.

А в самый первый раз я отправился поплавать с шестом в компании трех парней: они взялись научить меня. Мы не смогли отправиться вместе, и я сказал, что пойду вперед, найму дощаник и поупражняюсь пока без них. Однако нанять дощаник не удалось, все уже были разобраны, и мне осталось только усесться на берегу в ожидании друзей.

Вскоре мое внимание привлек господин, который плыл на дощанике и, к удивлению моему, был одет в точно такое же пальто и шляпу, как у меня. Он, очевидно, был новичок в этом деле, и его манера представляла много интересного. Невозможно было предугадать, что случится после того, как он воткнет шест, да он и сам явно не знал: то удирал от шеста в ту или другую сторону, то вертелся вокруг шеста. И всякий раз результат, по-видимому, одинаково раздражал его. Вскоре вся публика, бывшая на реке, заинтересовалась этим пловцом.

Тем временем на противоположном берегу реки появились мои друзья. Они остановились и тоже стали смотреть на пловца. Он стоял к ним спиною, так что они видели только его пальто и шляпу, и тотчас заключили, что это я, их любезный товарищ. Разумеется, они до крайности обрадовались и принялись безжалостно подшучивать над ним.

Поначалу я не сообразил, в чем дело, и подумал: Как, однако, невежливо — позволять себе такие шутки над совершенно незнакомым человеком! Но затем я все понял и спрятался за дерево.

О, как они потешались над бедным молодым человеком! Добрых пять минут забавлялись они на его счет, дразнили, осмеивали, вышучивали его. Они повторили все остроты, подходящие к подобной ситуации. Они выкрикивали и домашние шуточки, известные только в нашем кругу и совершенно непонятные постороннему человеку. Наконец терпение его лопнуло — он повернулся к ним, и они увидели его лицо.

Я с удовольствием заметил, что в них сохранилось еще настолько порядочности, чтобы сконфузиться. Они объяснили несчастному, что приняли его за своего знакомого. Они выразили надежду, что он не считает их способными оскорблять кого-либо, кроме близких друзей.

Конечно, то обстоятельство, что они приняли его за близкого друга, вполне извиняло их. Я помню, Гаррис рассказывал мне о происшествии, которое случилось с ними на купанье в Булони. Он плавал подле берега, как вдруг чья-то рука схватила его за шею и погрузила в воду. Он отчаянно отбивался, но человек, схвативший его, оказался настоящим Геркулесом, и все его усилия оставались тщетными. Гаррис уже готовился к смерти и пытался направить свои мысли к высоким предметам, когда незнакомец выпустил его.

Гаррис встал на ноги и оглянулся на предполагаемого убийцу. Убийца стоял рядом с ним, заливаясь самым добродушным смехом, но, взглянув в лицо Гаррису, в ужасе отшатнулся.

— Простите, пожалуйста, — пробормотал он сконфуженно; — я принял вас за своего друга.

Гаррис порадовался, что не приходился родственником этому господину, а иначе тот, пожалуй, совсем бы его утопил.

Плавание с парусом тоже требует практики и знания, хотя мальчиком я этого не понимал. Мне казалось, что раз поставлен парус, то лодка идет сама собою, как заведенная. Был у меня знакомый мальчик, который придерживался таких же взглядов, и в один ветреный день мы решились испытать это удовольствие. Мы отправились в Ярмут, решив предпринять небольшую поездку по Яре. Наняли парусную лодку подле моста и отправились.

— Погода-то ветреная, — сказал нам лодочник. — Будете огибать луку, возьмите риф и держите под ветром.

Мы поблагодарили за совет и весело простились с ним. При этом каждый из нас надеялся на осведомленность другого о том, что значит «держать под ветром», где мы найдем «риф» и что с ним делать, если найдем.

Мы плыли на веслах, пока не потеряли из виду город, а когда перед нами открылось широкое пространство воды и ветер забушевал как ураган, почувствовали, что время поставить парус.

Гектор — так, помнится, звали моего товарища — продолжал грести, пока я разворачивал парус. Это оказалось довольно хитрой задачей, однако в конце концов я справился с нею — развернул. Тогда возник вопрос, где у паруса верх, а где низ.

Руководимые исключительно интуицией, мы приняли основание за верхушку и стали укреплять парус вверх ногами. Прошло немало времени, прежде чем нам удалось закрепить его хоть как-то. По-видимому, парус был того мнения, что мы устраиваем похороны и что я покойник, а он, парус, — саван. Убедившись в своей ошибке, он хлопнул меня рейкой по лбу и затем уже решительно ничего не хотел делать.

— Намочи-ка его, — посоветовал Гектор. — Сверни и намочи в воде.

Он прибавил, что матросы на кораблях всегда намачивают паруса, прежде чем развернуть их. Итак, я намочил парус. Но после этого дело пошло еще хуже. Не особенно-то приятно, когда парус хлопает вас по ногам и обертывается вокруг вас, но когда он при этом еще и мокрый! — тут уж становится просто невыносимо.

Наконец мы укрепили парус — не совсем вверх ногами, скорее наискосок.

Лодка не перевернулась в результате наших манипуляций. Я просто констатирую этот факт. Почему она не перевернулась, решительно не понимаю. Я часто думал об этом впоследствии, но никогда не мог найти удовлетворительного объяснения.

Может быть, такую удачу нужно приписать упрямству, которое свойственно всем вещам в мире. Пока лодка терпела наши аллюры и хлопоты, она могла прийти к заключению, что мы задумали утреннее самоубийство, и решила разочаровать нас. Вот единственное объяснение, которое кажется мне вероятным.

Лодка неслась по реке на протяжении мили (с тех пор я не бывал в этом месте, да и не желаю побывать). Потом, на повороте, накренилась так, что парус до половины ушел в воду. Потом каким-то чудом выпрямилась и врезалась в полосу прибрежной жидкой грязи. Эта грязь спасла нас: лодка въехала в нее и застряла. Получив возможность двигаться самостоятельно (до тех пор нас трясло и швыряло, как горох в мешке), мы кое-как пришли в себя и отрезали парус.

К этому времени мы были вполне удовлетворены хождением под парусом. У нас не возникло желания начать все сначала и дойти до излишеств. Мы вполне насладились плаванием под парусом и теперь хотели двигаться только на веслах — собственно для разнообразия.

Мы взялись за весла и попытались выбраться с отмели, но вскоре сломали одно весло. Тогда мы стали действовать осторожнее, но проклятые весла оказались никуда не годными! Второе весло сломалось так же как первое, оставив нас в самом беспомощном состоянии. Перед нами, ярдов на сто, простиралась грязная илистая отмель, а за нами — вода. Оставалось одно: сидеть и ждать, не явится ли кто-нибудь на выручку.

Погода была не такая, чтобы выманить на реку много публики. Битых три часа поблизости от нас не показалось ни единой души. Наконец появился какой-то старый рыбак. С великим трудом вытащил он нас из ила, а затем мы с позором были отбуксированы к пристани.

Плата этому человеку, да сломанные весла, да наше отсутствие из дома в течение четырех с половиною часов лишили нас карманных денег на много недель. Зато мы приобрели опыт, а ведь известно, что за опыт не жаль никаких денег.

ГЛАВА XVI

Ридинг. — Нас буксирует пароходик. — Несносное поведение маленьких лодок. Как они мешают пароходикам! — Джорж и Гаррис снова увиливают от работы. — Довольно обыкновенная, хотя и страшная, история. — Стрэтли и Горинг.

Мы были в виду Ридинга к одиннадцати часам. Река здесь имеет грязный и мрачный вид. Не замешкаешься в окрестностях этого города! Сам он — знаменитое старинное местечко, памятное со времен короля Этэльреда, когда датчане приставали на своих ладьях в Кеннэте и отправлялись из Ридинга грабить область Вессэкса; здесь же Этэльред со своим братом Альфредом нанес им поражение, причем Этэльред молился, а Альфред дрался.

Позднее Ридинг служил как бы убежищем, куда бежали из Лондона, когда там становилось скверно. Парламент удалялся в Ридинг, когда в Лондоне свирепствовала чума, а в 1625 году за ним последовал и суд, да и Двор перебрался в Ридинг. Я думаю, лондонцы не прочь были заполучить иногда чуму, чтобы избавиться разом от законников, Двора и парламента.

Во время парламентской войны Ридинг был завоеван графом Эссексом, а четверть века спустя принц Оранский разбил здесь войско короля Иакова Первого.

Генри I покоится в Ридинге, в бенедиктинском аббатстве, им же выстроенном, развалины которого сохранились до сих пор. В том же аббатстве великий Джон Гонт женился на лэди Бланке.

У Ридингского шлюза мы встретили паровой катер, принадлежавший моим знакомым, который принял нас на буксир на расстоянии мили от Стрэтли.

Приятно плыть вверх по течению на буксире у пароходика. Я сам предпочитаю это гребле. Было бы еще лучше, если б проклятые лодки не совались то и дело навстречу пароходу и не заставляли его останавливаться или замедлять ход из опасения потопить их. В самом деле, эти мелкие лодчонки страшно докучают пароходикам! Следовало бы предпринять что-нибудь против этого. Кроме того, они страшно нахальны. Вы можете свистать им до того, что котел вот-вот разлетится вдребезги, а они и в ус себе не дуют. Я бы не прочь утопить одну-две из них, чтобы дать им хороший урок.

Повыше Ридинга река снова хорошеет. Железная дорога несколько портит ее у Тайльгерста, но от Мэпльдургэма до Стрэтли она великолепна. Немного выше Мэпльдургэма вы проезжаете мимо Гардвик-Хауза, где Чарльз I играл в крикет. Окрестности Пангберна, где находится красивая маленькая гостиница «Лебедь», знакомы завсегдатаям художественных выставок так же, как и своим обитателям.

Пароходик моего друга оставил нас у грота, и Гаррис намекнул, что не мешало бы мне приняться за весла. Это показалось мне в высшей степени безосновательным. Ведь мы решили утром, что я буду вести лодку три мили вверх от Ридинга, а мы были теперь на десять миль вверх от Ридинга. Не ясно ли, что теперь наступила их очередь?

Однако мне не удалось внушить Джоржу и Гаррису надлежащую точку зрения, и, не желая спорить, я взялся за весла. Не поработал я и минуты, как Джорж заметил в воде что-то черное — и мы направились к этому предмету. Джорж наклонился и попробовал схватить его, но в тот же миг отшатнулся с криком и побледнел как полотно.

Перед нами было мертвое тело женщины! Оно легко покачивалось на воде; лицо было приятным и выглядело спокойным. Оно не отличалось красотой, было для этого слишком худым, слишком вытянутым, но все же это было миловидное, хорошее лицо, на котором лежала печать спокойствия, какую замечаешь иногда у больного после того, как страдания минуют его.

К счастью для нас (мы вовсе не желали возиться с судебным следователем), несколько человек на берегу тоже видели тело и избавили нас от всяких хлопот по этому поводу.

Впоследствии я узнал историю этой женщины. Старая, вульгарная трагедия. Она любила и была обманута. Или сама обманулась. Во всяком случае, согрешила, как это иногда случается, — и двери ее родных и друзей, возмущенных и вознегодовавших, закрылись перед нею. Оставшись одинокой, с камнем позора на шее, несчастная опускалась все ниже и ниже. Какое-то время она содержала себя и ребенка на двенадцать шиллингов в неделю, которые доставляла ей двенадцатичасовая черная работа: тратила шесть шиллингов на ребенка, а на остальные шесть поддерживала свои тело и душу.

Шесть шиллингов не могут поддержать тело и душу в особенном согласии — при такой слабой связи они всегда готовы расстаться. И вот однажды горечь и томительная тоска ее существования яснее, чем когда-либо, встали перед ее глазами и насмешливый призрак ужаснул ее. Она в последний раз обратилась к родным и друзьям, но голос жалкой бродяги не мог проникнуть сквозь глухую стену их респектабельности. Тогда она взяла на руки своего ребенка, поцеловала его тоскливым, вялым поцелуем, сунула ему в руку грошовую плитку шоколада, а на оставшиеся несколько шиллингов взяла билет и уехала в Горинг.

Кажется, худшие воспоминания в ее жизни были связаны с лесистыми склонами и зелеными лугами Горинга, но у женщин странная привычка — хвататься за нож, который их убивает. А может быть, к горечи и тоске примешивались у нее светлые воспоминания о блаженных часах, проведенных на тенистых прогалинах, под высокими деревьями, опускающими почти до земли развесистые ветви.

Весь день бродила она по рощам, а под вечер, когда серые сумерки развернули над рекой свой тусклый покров, протянула руки к молчаливой реке, видевшей и ее радость, и ее горе. Старая река приняла ее в свои нежные объятия, прижала усталую голову к своему лону и утолила ее скорбь.

Так согрешила она во всем — согрешила в жизни, согрешила и в смерти. Да поможет Бог ей и всем остальным грешникам!

Горинг на левом берегу и Стрэтли на правом — хорошие местечки, где приятно провести день-другой. Мы хотели в этот день добраться до Валлингфорда, но веселая, улыбающаяся наружность реки соблазнила нас остаться. Мы оставили лодку у моста и позавтракали в «Быке», к полному удовольствию Монморанси.

Говорят, холмы, находящиеся по обоим берегам реки, когда-то составляли единое целое, ныне разорванное Темзой. А выше Горинга, говорят, расстилалось обширное озеро. Не знаю, верны или ошибочны эти утверждения, — я просто упоминаю о них.

Стрэтли, как и большинство прибрежных городов и деревень, — старинное местечко, известное еще со времен бриттов и саксов. Горинг не так мил, как Стрэтли, но в своем роде недурен да еще и находится поблизости от железной дороги, так что из него нетрудно удрать, если вы не желаете платить по счету в гостинице.

ГЛАВА XVII

День стирки. — Рыба и рыбаки. — Способы ужения. — Совестливый удильщик. — История с форелью.

Мы провели в Стрэтли два дня и попытались выстирать свою одежду. Попытались сделать это сами, в реке, под руководством Джоржа, но у нас ничего не вышло. В сущности, даже более, чем ничего не вышло: после стирки мы выглядели хуже, чем до нее. Правда, наше платье до стирки было очень-очень грязным, но все-таки терпимо; после же стирки... скажу так: река между Ридингом и Гентли оказалась гораздо чище, чем до того. Мы собрали и сконцентрировали в своих платьях всю грязь, находившуюся в воде между Ридингом и Гентли.

Прачка в Стрэтли заявила, что считает себя в полном праве потребовать с нас тройную оплату. Мы заплатили эту контрибуцию, не поморщившись.

Окрестности Горинга и Стрэтля — центр рыбной ловли. Для рыбака тут раздолье. Река изобилует щуками, язями, плотвой, окунями, угрями, и вы можете сидеть на берегу и удить их целый день. Некоторые так и делают. Но им никогда не удается поймать что-нибудь. Вообще я не знаю человека, которому бы удалось выудить в Темзе что-нибудь, кроме пескарей и дохлых кошек. Но это, разумеется, имеет мало общего с рыболовством.

Путеводитель рыболова ничего не говорит о поимке рыбы в этих местах — в нем сказано только, что здесь «хорошее место для уженья». Все, что я знаю об этой местности, заставляет меня подтвердить такое определение. Вряд ли на всем свете найдется местечко, где бы вам встретилось больше рыбаков и вы могли бы удить столько времени. Иные приезжают поудить на денек, другие на месяц, можно проудить здесь хоть целый год — результат получится одинаковый.

«Спутник рыболова по Темзе» говорит: «...там водятся также маленькие щуки и окуни», — но это ошибка. Может быть, там и водятся щуки и окуни. Я даже наверное знаю, что водятся. Действительно, вы можете видеть их целыми стаями, гуляя вдоль реки: они подплывают к берегу, высовываются до половины из воды, разевая рот, и ловят хлебные крошки. Но сказать, что они попадаются на удочку, на червяка, — нет, этого от них не дождешься!

Я лично — плохой рыбак. Одно время я усердно занимался этим делом и достиг, как мне казалось, хороших результатов, но знатоки уверяли, что я никогда не сделаюсь настоящим рыболовом, и советовали бросить это занятие. Они уверяли, что я ловко забрасываю удочку, что у меня есть способность к уженью и совершенно достаточно природной склонности к бездельничеству, Тем не менее я не могу сделаться рыбаком. Для этого у меня не хватает воображения.

По их словам, я могу быть сносным поэтом, или репортером, или еще кем-нибудь в этом роде, но для того чтобы удить рыбу на Темзе, нужно более игривое воображение, более пылкая фантазия.

Некоторые думают, что для хорошего рыболова достаточно простой способности лгать, не запинаясь и не краснея; но это ошибка. Простое вранье, к какому способен и самый зеленый новичок, не годится. Нужно изобретать подробности, приукрашивать рассказ правдоподобными деталями, придавать ему характер строгой — почти до педантизма — правдивости. Вот в чем искусство опытного рыбака.

Всякий может сказать: «Вчера вечером я поймал пятнадцать дюжин окуней». Или: «В последний раз я выудил плотицу в восемнадцать фунтов весом и длиною в три фута от головы до хвоста». Но это слишком элементарно. Тут нет искусства, мастерства, которое требуется для такого дела. Тут видна смелость, и только.

Нет; опытный рыболов презирает такую ложь. Его метод сам по себе требует долгого изучения.

Он входит в зал, не снимая шляпы; усаживается на самом удобном стуле, закуривает трубку и некоторое время курит молча. Он предоставляет молодым людям болтать и хвастаться, а затем, пользуясь минутной паузой, вынимает трубку изо рта и замечает, выстукивая пепел о каминную решетку:

— В четверг вечером был со мною такой случай, что и рассказывать охоты нет.

— О, почему же нет? — спрашивают его.

— Да потому, что вряд ли кто поверит, — спокойно отвечает старый рыбак, без малейшего оттенка горечи в голосе; набивает трубку и приказывает хозяину подать шотландского пива.

Наступает молчание, никто не уверен в себе настолько, чтобы противоречить старому джентльмену. Между тем он продолжает.

— Да, — говорит он задумчивым тоном, — я бы и сам не поверил, если бы кто-нибудь рассказал мне такую историю, а между тем это факт. Я удил целый день и не поймал буквально ничего, кроме нескольких дюжин плотиц и десятков двух щук, и хотел уж покинуть это место, как вдруг что-то сильно дернуло леску. Я подумал, что опять какая-нибудь мелюзга, хотел вытащить удочку — и едва-едва удержал ее. Битых полчаса — полчаса, господа! — я провозился с этой рыбой и каждую минуту думал, что леска лопнет. Наконец вытащил — кого бы вы думали? Осетра... пудового осетра... поймал на удочку, сэр! Удивляетесь? Да, тут есть чему удивляться... Еще кружку, хозяин!

Затем он рассказывает об изумлении всех, ставших свидетелями его удачи, и о том, что сказала жена, когда он вернулся домой, и о том, что заметил по этому поводу Джо Биггльс.

Я спросил однажды хозяина гостиницы: неужели его слух не оскорбляется рассказами старых рыбаков? Он отвечал:

— О, нет, теперь нет, сэр! Первое время я конфузился, но теперь мы, то есть я и моя хозяйка, слушаем их по целым дням совершенно равнодушно. Привычка, сэр, привычка.

Я знал одного молодого человека, очень добросовестного малого, который, занявшись уженьем, решился привирать не более, чем на двадцать пять процентов.

— Когда я поймаю сорок штук, — объяснял он, — я буду говорить, что поймал пятьдесят, — и так далее. Но больше этого я не стану присочинять: нехорошо!

Но двадцать пять процентов лжи оказались все-таки недостаточными. Он не мог ничего с ними поделать! Наибольший улов в течение дня, который достался однажды на его долю, был — три штуки; но ведь невозможно прибавить двадцать пять процентов к трем штукам, по крайней мере когда речь идет о рыбах.

Итак, он решил увеличить объем лганья до тридцати трех процентов. Но и это оказалось неудобным, когда улов состоял из одной или двух рыбин. Тогда, чтобы упростить дело, он решил удваивать число.

Он выдерживал характер в течение двух месяцев, но наконец сдался. Никто не верил ему, когда он только удваивал число, а в то же время его скромность ставила его в невыгодное положение сравнительно с другими удильщиками. Когда ему случалось поймать три маленькие рыбки и он рассказывал затем, что изловил полдюжины, ему обидно было слушать другого рыбака, поймавшего всего-навсего одну штуку, но сделавшего из нее две дюжины.

Тогда, по здравом размышлении, он дал себе слово — и свято исполняет его с тех пор — считать каждую рыбину за десяток. При этом и начинает всегда сразу с десятка. Например, не поймав ни одной рыбы, он говорит, что поймал десять штук. При такой системе вы никогда не можете поймать менее десятка: это основа любого подсчета. Поймав две рыбки, он говорит, что поймал тридцать; поймав три — сорок... И так далее.

Система, как видите, очень простая и практичная. Возникли даже толки о том, чтобы ввести ее в общее употребление среди удильщиков. Года два тому назад Комитет ассоциации удильщиков на Темзе рекомендовал ее своим членам. Но некоторые из старых членов воспротивились этому. Они находили, что основное число нужно удвоить и каждую рыбу считать за два десятка.

Если вам случится быть на реке и не жаль будет потратить даром вечер, зайдите в маленькую деревенскую гостиницу и поместитесь в общей комнате. Вы, наверное, встретите там двух-трех опытных рыбаков, которые в полчаса расскажут достаточно рыболовных историй, чтобы испортить вам пищеварение на месяц.

Джорж и я (не знаю, что сделалось с Гаррисом; он пошел постричься, потом вернулся и ровно сорок минут чистил себе сапоги; с тех пор мы его не видали)... Джорж и я, а также Монморанси отправились в Валлингфорд, а по возвращении зашли в прибрежную гостиницу — ради отдыха и всего прочего. Тут мы застали пожилого субъекта с длинной глиняной трубкой во рту и разговорились.

Он сообщил нам, что сегодня прекрасная погода, а мы сказали ему, что вчера тоже была прекрасная погода; затем мы сообща выразили надежду, что и завтра будет прекрасная погода. Джорж прибавил, что урожай, по-видимому, будет отличный. После этого выяснилось, что мы приезжие и уезжаем завтра утром.

Затем наступила пауза, в течение которой наши взоры блуждали по комнате. Наконец они остановились на запыленной стеклянной витрине, помещенной высоко над камином. В витрине была заключена форель. Эта рыбина крайне заинтересовала меня. Я никогда не видал такой странной форели. С первого взгляда я принял ее за треску.

— Что? — сказал пожилой джентльмен, следя за на правлением моего взгляда. — Какова штучка, а?

— Необычайная, — пробормотал я.

А Джорж спросил, каков ее вес.

— Восемнадцать с половиной фунтов, — заявил наш собеседник, вставая и снимая со стены пальто. — Да, — продолжал он, — я поймал ее шестнадцать лет тому назад. Поймал под мостом, на пескаря. Мне сказали, что ее видели в реке, я объявил, что изловлю ее, и изловил. Вряд ли вам часто случалось видеть такую рыбку! Спокойной ночи, джентльмены, спокойной ночи!

С этими словами он ушел, а мы остались.

После этого мы не могли глаз отвести от рыбы. Действительно, рыбина была громадная. Мы еще смотрели на нее, когда в комнату вошел носильщик с кружкой пива в руках и тоже взглянул на рыбу.

— Крупная штучка! — сказал Джорж, обращаясь к нему.

— Ваша правда, сэр, — отвечал носильщик. И прибавил, опорожнив кружку: — Может быть, вы были здесь, господа, когда эта рыба была поймана?

— Нет, — отвечали мы, — мы приезжие.

— А, — сказал он, — тогда, конечно, вы не могли этого видеть. Это я поймал ее, пять лет тому назад.

— О, так это вы поймали? — воскликнул я.

— Да, сэр, — отвечал находчивый малый. — Поймал однажды в пятницу, у самых шлюзов, и что всего замечательнее: поймал на муху. Я ловил щук, совсем не рассчитывая на форель, и это чудовище чуть не утешило меня в воду. В нем оказалось двадцать шесть фунтов весу. — И он удалился, пожелав нам спокойной ночи.

Пять минут спустя явился третий посетитель и рассказал нам, как он поймал эту рыбину, рано утром, на уклейку.

Затем явился умного вида надутый джентльмен средних лет и уселся у окна. Сначала мы все молчали, но наконец Джорж обратился к нему:

— Прошу извинить, сэр. Надеюсь, вы не взыщете, если мы, приезжие, попросим вас рассказать, как вы поймали эту форель.

— А кто вам сказал, что это я ее поймал? — возразил он с удивлением.

Мы отвечали, что никто не говорил, но нам почему-то показалось, что поймал именно он.

— Да! Это замечательно, в высшей степени замечательно, — отвечал тупоумного вида незнакомец. — Представьте, ведь вы угадали. Я поймал ее. Но как вы догадались? Это замечательно!

Затем он рассказал, как ему пришлось целых полчаса провозиться с этой рыбиной, как она сломала удочку и как он тщательно взвесил ее: оказалось — тридцать четыре фунта.

Ушел и он в свою очередь, а к нам явился хозяин. Мы пересказали ему все истории о поимке форели, и он хохотал от всего сердца.

— Так это Джим Бэтс, Джо Муггльс, мистер Джонс и старикашка Билли Маундерс поймали форель! Ха-ха-ха... Изумительная выдумка! — говорил старый добряк, заливаясь смехом. — Так бы они и отдали ее мне в мою гостиную, если бы изловили! Ха-ха-ха!

Затем он рассказал, как было дело. На самом-то деле он поймал ее сам, много лет тому назад, когда был еще мальчишкой. Поймал без всяких ухищрений, просто благодаря удаче, которая всегда выпадает на долю школяров, когда им случится удрать с уроков, чтобы половить рыбы — просто на шнурок, привязанный к палке.

Когда он принес эту рыбину домой, она избавила его от наказания за отлучку. И даже учитель потом сказал, что эта штука стоит тройного правила правописания.

В эту минуту хозяина зачем-то вызвали, и мы с Джоржем снова уставились на рыбу. Поистине это была удивительная форель. Чем больше мы вглядывались в нее, тем сильнее она поражала нас. Наконец Джорж вскарабкался на спинку стула, чтобы рассмотреть ее поближе.

Стул выскользнул из-под его ног, Джорж машинально уцепился за витрину, и она грохнулась на пол, а Джорж вместе со стулом обрушился на нее.

— Надеюсь, ты не повредил рыбу! — воскликнул я, подбегая к нему.

— Надеюсь, что нет, — отвечал Джорж, вставая.

Но он-таки повредил ее. Форель разлетелась на тысячу кусков... ну, может быть, на девятьсот. Я не пересчитывал.

Нам показалось крайне странным, как это реальная форель с набитыми внутренностями разлетелась на куски. Оно и было бы странно, даже необычайно, если бы то была реальная набитая форель, но...

Форель оказалась гипсовой!

ГЛАВА XVIII

Шлюзы. — Джорж и Я фотографируемся. — Валлингфорд. — Дорчестер. — Абингдон. — Семейный человек. — Удобное место, чтобы утопиться. — Деморализующее влияние речного воздуха.

Мы оставили Стрэтли рано утром, добрались до Кульгема и там переночевали в лодке.

Между Стрэтли и Валлингфордом река не особенно интересна. Начиная от Клива вы на протяжении шести с половиной миль не встречаете ни одного шлюза. Кажется, это самый длинный промежуток без шлюзов выше Тэддингтона; Оксфордский клуб пользуется им для испытания больших лодок.

Но если отсутствие шлюзов радует профессионального гребца, то дилетанту оно вряд ли доставит удовольствие.

Лично я люблю шлюзы. Они так приятно нарушают однообразие гребли! Я люблю сидеть в лодке и медленно подниматься из холодной глубины к новым видам и картинам. Или опускаться куда-то в преисподнюю и ждать того момента, когда заскрипят ворота, сноп света ворвется в вашу темницу и улыбающаяся река снова примет в свои объятия вашу лодку.

Вообще шлюзы — живописные и веселые местечки. Вы можете поболтать с рослым добродушным сторожем, или с его веселой женой, или с сероглазой дочкой. Вы встречаете других лодочников и обмениваетесь с ними шуточками. Не будь шлюзов, Темза потеряла бы свой праздничный вид.

Шлюзы напомнили мне о приключении, которое пришлось испытать нам с Джоржем в одно летнее утро у Гамптон-Корта.

День был чудесный; в шлюзах столпилось множество лодок, и, как это часто случается на реке, какой-то фотограф вздумал всех нас заснять. Сначала я не заметил этого и потому был крайне удивлен манипуляциями Джоржа: он быстро отряхнул брюки, взъерошил волосы, сдвинул кепку набекрень самым залихватским манером и затем, с выражением нежной грусти, уселся в небрежной позе, постаравшись спрятать ноги.

Предполагая, что он увидел знакомую барышню, я оглянулся. И заметил, что все, кто был в то время в своих лодках в шлюзе, словно одеревенели. Все стояли или сидели в самых причудливых и курьезных позах, как мне случалось видеть только на японских веерах. Барышни улыбались. О, как умильно они смотрели вдаль! Молодые люди, напротив, хмурились, приняв надменную и благородную позу.

Я наконец понял, в чем дело, и испугался, успею ли приготовиться. Наша лодка находилась впереди всех, и я счел нелюбезным со своей стороны испортить фотографию.

Итак, я быстро оглянулся и уселся на носу, облокотившись с небрежной грацией на борт, — в позе, обнаруживающей ловкость и силу. Я спустил на лоб прядь волос и принял выражение мечтательное, с легким оттенком иронии (говорят, это очень идет к моей физиономии).

Так мы сидели в ожидании решительного момента, как вдруг я услышал чей-то голос:

— Эй, взгляните на ваш нос!

Оглянуться, чтобы узнать, в чем дело и на чей нос нужно смотреть, я не мог. Искоса взглянул на нос Джоржа — он был в порядке, по крайней мере ничего особенного я не заметил. Тогда я опустил глаза, стараясь осмотреть собственный нос, — но тоже ничего экстраординарного не оказалось.

— Взгляните же на ваш нос, разиня! — заорал тот же голос.

И еще кто-то крикнул:

— Вытащите ваш нос, живее! Вы, двое с собакой!

Ни я, ни Джорж не решились повернуть голову. Фотограф уже установил аппарат и должен был приступить к съемке. Зачем они кричат? Какое им дело до наших носов? И откуда надо вытаскивать эти носы?

Но тут заорал уже весь шлюз, и чей-то громовой голос покрыл все остальные:

— Да оглянитесь же на лодку, вы, в красной и белой кепках! Скорее, не то придется фотографировать разве что ваши трупы!

Мы вынуждены были оглянуться — и увидели: нос нашей лодки завяз между бревнами шлюза, а все прибывающая вода грозит захлестнуть и перевернуть лодку. Еще минута, и мы бы опрокинулись. Быстрее мысли мы схватились за весла, изо всех сил уперлись в стену шлюза, освободили лодку и покатились вверх тормашками на дно.

Да-а, отнюдь не в изящном виде вышли мы на фотографии. Надо же было фотографу пустить в ход свою проклятую машину в тот самый момент, когда мы лежали навзничь, не понимая, где мы и что с нами, а две пары наших ног беспомощно болтались в воздухе!

Наши ноги, бесспорно, оказались главным объектом фотографии. Почти ничего остального не было видно, ибо ноги заняли весь передний план. Виднелись из-за них фрагменты других лодок и куски ландшафта, но все это выглядело так мизерно в сравнении с ногами, что остальная публика, увидев негатив, сконфузилась и отказалась от фотографий.

Владелец парового катера, заказавший шесть снимков, сказал, что возьмет их, если кто-нибудь укажет ему на катер. Но никто не мог указать. Пароходик скрывался где-то за правой ногой Джоржа.

Вообще пренеприятная вышла история. Фотограф требовал, чтобы мы двое взяли по дюжине снимков, так как девять десятых их пространства занято нами. Но мы отказались, заявив, что вовсе не просили его снимать нас вверх ногами...

Валлингфорд находится в шести милях от Стрэтли. Очень старинный город, игравший немаловажную роль в истории Англии. Во времена бриттов он представлял собою группу мазанок, но римляне выгнали коренное население и на месте земляного вала соорудили укрепления, остатки которых уцелели и поныне. В старину умели строить!

Но, пощадив римские постройки, время уничтожило самих римлян. Их сменили саксы и гордые датчане, а затем явились норманны.

Во времена Парламентской войны Валлингфорд был хорошо укрепленным городом и выдержал продолжительную осаду со стороны Фэрфакса. Он пал наконец, и стены его были разрушены.

Между Валлингфордом и Дорчестером берега становятся более холмистыми, разнообразными и живописными. Дорчестер расположен в полумиле от реки. До него можно добраться по Тэму на небольшой лодке, но всего лучше выйти на берег у Дэйского шлюза и пройти пешком через поля.

Дорчестер — восхитительное старинное местечко, погруженное в дремоту и безмолвие. Как и Валлингфорд, Дорчестер был в старые времена городом и назывался «Caer Doren» («Город у воды»). Позднее римляне устроили здесь укрепление, остатки которого сохранились в виде низеньких валов. В эпоху саксов Дорчестер был столицей Вессэкса. Очень старый, город был когда-то велик и славен. Теперь он лежит в стороне от шумного мира и дремлет.

У Клифтон-Гампдена, удивительно милой старосветской деревушки, утопающей в цветах, вы можете любоваться прекрасным ландшафтом. Если вам случится ночевать в Клифтоне, остановитесь в «Ячменном Снопе». Это самая курьезная старомодная гостиница на Темзе. Она находится по правую руку от моста, в стороне от деревни. Со своей остроконечной кровлей и решетчатыми окнами, она имеет вид исторической книги, а внутреннее ее убранство еще более пахнет древностью.

Для героини современной новеллы эта гостиница не годится. Героиня современной новеллы всегда «высока и стройна, как богиня» и «выпрямившись во весь рост, гордо откидывает голову». В «Ячменном Снопе» она бы всякий раз стукалась головой о потолок.

Для пьяного это тоже неудобное место. Тут он натыкался бы на самые неожиданные лесенки и ступеньки, а забраться в свою спальню или, взобравшись, отыскать постель было бы для него решительно невозможно...

На следующее утро мы встали пораньше, так как хотели к обеду попасть в Оксфорд. Поразительно рано встаешь на отдыхе! Совсем не хочется подремать еще минут пять, когда лежишь не в кровати, а на дне лодки, завернувшись в плед и подложив под голову чемодан. Мы позавтракали и выехали из Клифтона в половине восьмого.

Между Клифтоном и Кольгемом берега становятся плоскими, однообразными и неинтересными, но за Кольгемским шлюзом — самым холодным и глубоким шлюзом на реке — ландшафт принимает более веселый характер.

В Абингдоне река пересекает улицы. Это типичный провинциальный город, спокойный, чистенький, весьма респектабельный и нестерпимо скучный. Абингдон гордится своей древностью, но не идет ни в какое сравнение с Валлингфордом и Дорчестером. В нем стояло когда-то знаменитое аббатство, в развалинах которого устроена теперь пивоварня.

В церкви святого Николая в Абингдоне имеется памятник Джону Блакуоллю и жене его Джейн, которые, прожив счастливо в браке, скончались оба в один и тот же день, 21-го августа 1625 года. А в церкви святой Елены записано, что В. Ли, умерший в 1637 году, породил от чресл своих двести без трех отпрысков. Иными словами, семейство мистера В.Ли состояло из ста девяносто семи душ. Мистер В.Ли, пять раз состоявший в должности мэра Абингдона, был, без сомнения, благодетелем своего потомства, но я надеюсь, что в нашем и без того многолюдном девятнадцатом веке у него найдется не так уж много подражателей.

Между Абингдоном и Ненгэмом находится Ненгэмский парк который стоит посетить. По вторникам и четвергам вход свободный. В усадебном доме много картин и редкостей, а парк очень красив.

Пруд неподалеку от шлюза — превосходное место для того, кто желает утопиться. Тут чрезвычайно сильное подводное течение, и если вы в него попадете, утонете наверняка. Двое людей утонули здесь во время купанья — на этом месте поставлен обелиск. Со ступеней обелиска очень удобно бросаться в воду, что и делают обыкновенно молодые люди, желающие испытан, действительно ли это место так уж опасно.

Иффлейский шлюз, на расстоянии мили от Оксфорда, — приманка для живописцев, любящих изображать воду. Правду сказать, в натуре он выглядит гораздо хуже, чем на картинах. Я вообще не раз замечал, что на картинах все кажется наряднее, чем в реальном мире.

Мы миновали Иффлейский шлюз в половине первого, а затем привели в порядок лодку, уложили вещи и направились в Оксфорд.

Между Иффлейским шлюзом и Оксфордом — самое трудное место для лодок. Сколько раз мне приходилось плыть в этом месте — всегда повторялась одна и та же история... Человек, который сумеет проплыть из Оксфорда в Иффлей по прямому направлению, не сбиваясь то и дело в разные стороны, мог бы прожить под одной кровлей с женой, тещей, старшей сестрой и старой служанкой, поступившей в его семью, когда тот был еще ребенком!

Сначала течение относит вас к правому берегу, потом к левому, потом в середину, там раза три повернет лодку и помчит ее назад, все время стараясь натолкнуть на какую-нибудь барку.

Вследствие этого мы, разумеется, не раз сталкивались с другими лодками, а другие лодки с нашей, причем, как водится, было выпущено много крепких слов.

Не знаю почему, на реке все делаются ужасно раздражительными. Маленькие недоразумения, которые на суше проходят совершенно бесследно, способны довести вас до исступления на воде. Когда Гаррис или Джорж дурачатся на суше, я снисходительно улыбаюсь, когда же они вздумают подурачиться на реке, ругаюсь на чем свет стоит.

Кротчайшие люди на суше становятся грубыми и кровожадными в лодке.

Случилось мне как-то плыть с одной молодой лэди. Эта особа — самое кроткое и милое создание, какое только можно себе представить, но тут просто страшно было ее слушать!

— Какой увалень! — восклицала она, когда какой-нибудь злополучный гребец некстати попадался ей навстречу. — Не видит он, что ли, куда плывет?

Или:

— Ах, эта мерзкая тряпица! — негодовала она, когда парус не слушался, и дергала его самым безжалостным образом.

А между тем, как я уже сказал, на суше эта барышня всегда отличалась кротостью и любезностью.

Мой вывод: речной воздух оказывает на характер человека деморализующее влияние; потому-то лодочники нередко ссорятся и прибегают к выражениям, в которых, без сомнения, сами раскаиваются в спокойные минуты на суше.

ГЛАВА XIX

Оксфорд. — Представление Монморанси о рае. — Удобства и невзгоды наемной лодки. — Гордость Темзы. — Погода меняется. — Река при различной обстановке. — Невеселый вечер. — Стремление к недостижимому. — Веселый разговор. — Джорж играет. — Плачевная мелодия. — Опять ненастный день. — Бегство. — Ужин и тост.

Мы приятно провели два дня в Оксфорде. В этом городе множество собак. В первый день Монморанси имел одиннадцать схваток, во второй — четырнадцать и, очевидно, воображал себя в раю.

Люди слишком слабые или слишком ленивые для того, чтобы плыть против течения, нанимают лодку в Оксфорде и отправляются вниз по реке. Но люди энергичные предпочитают поездку вверх по реке. Не всем нравится плыть по течению. То ли дело идти напролом и пролагать себе дорогу, несмотря на сопротивление! По крайней мере я всегда чувствую удовольствие при таком плаванье — правда, лишь в том случае, если Гаррис и Джорж гребут, а я сижу за рулем.

Тому, кто предпочитает отправляться из Оксфорда, я бы посоветовал обзавестись собственной лодкой (если, конечно, он не может стибрить чужую и благополучно улизнуть). Лодки, которые сдаются в наем на Темзе выше Марло, вообще говоря, хорошие лодки. Они пропускают не много воды и, если управлять ими осторожно, не разобьются и не потонут. В них есть место для гребцов и все — или почти все — необходимое для того, чтобы грести и править.

Но они некрасивы. Лодка, которую вы наймете выше Марло, не такова, чтобы в ней можно было задать форсу. Напротив, она живо собьет форс со всякого. Это ее главное и, может быть, даже единственное достоинство.

Человек, нанявший лодку в верховье реки, скромен и любит уединение. Он держится у берега, под деревьями, и путешествует рано утром или поздно вечером, когда на реке мало народу.

Однажды мы с компанией приятелей решили нанять лодку в верховье реки. Никому из нас не случалось делать это раньше, и мы знать не знали, что за лодки получим. Мы заказали четырехвесельную лодку и когда явились на место с поклажей и назвали наши имена, хозяин сказал:

— А-а, да, вы писали насчет четырехвесельной лодки. Лодка готова. Джим, приведи-ка «Гордость Темзы».

Мальчуган, к которому он обратился, исчез и несколько минут спустя явился с какой-то допотопной посудиной, имевшей такой вид, будто ее недавно вырыли из земли, и притом очень неосторожно, так что сильно повредили. При первом взгляде на нее я решил, что это какая-то римская древность; какая именно, я не мог решить, — может быть, гроб. По соседству с Темзой находят много римских древностей, так что мое предположение казалось мне весьма основательным.

Однако серьезный молодой человек из нашей компании, отчасти занимавшийся геологией, разбил в пух и прах мою теорию. Он заявил, что и самый ограниченный человек (по-видимому, он не мог, к крайнему своему сожалению, включить меня даже в эту категорию) понял бы, что эта штука — остаток ископаемого кита. При этом он указал на различные признаки, доказывающие, что данное ископаемое относится к доледниковой эпохе.

Чтобы решить спор, мы обратились к мальчику. Сказали ему, чтобы он не боялся и говорил всю правду: что это за ископаемое, допотопный кит или древнеримский гроб?

Мальчик отвечал, что это — «Гордость Темзы». Мы нашли его ответ очень остроумным и один из нас даже сунул ему два пенса за находчивость. Но когда мальчишка вздумал настаивать, мы нашли его шутку слишком затянувшейся и, наконец, рассердились.

— Будет, будет, мальчик! — оборвал его наш капитан. — Довольно нести чепуху! Отнеся это корыто своей матери и дай нам лодку.

Тогда вновь явился сам хозяин и уверял нас честным словом, как деловой человек, что это действительно лодка, четырехвесельная лодка, приготовленная по нашему заказу.

Мы принялись ворчать. Мы заметили, что он мог бы по крайней мере ее выкрасить или осмолить, вообще сделать что-нибудь, чтобы привести ее в более благообразный вид. Однако он не видел в этой лодке никаких недостатков. Мало того, он обиделся. Он сказал, что это лучшая из его лодок и что он не ожидал от нас подобной неблагодарности. Он сказал, что «Гордость Темзы» прослужила, на его памяти, в таком самом виде сорок лет и что никто до сих пор на нее не жаловался, мы первые.

Мы не стали спорить. Мы связали лодку веревками, купили обои, заклеили ими самые крупные щели, помолились и уселись в лодку. С нас содрали тридцать пять шиллингов за шесть дней, между тем как такую посудину мы могли бы купить за четыре с половиной на любой распродаже старого леса...

На третий день погода переменилась (я говорю о нашем теперешнем плавании), и мы пустились из Оксфорда в обратный путь в отчаянное ненастье.

Когда солнечные лучи искрятся на легких волнах, золотят седые стволы прибрежных буков, прокрадываются в тень прохладных лесных тропинок, горят бриллиантами в брызгах от мельничных колес, посылают поцелуи водяным лилиям, соперничающим белизной с пеною у плотин, серебрятся на заросших мхом стенах и оградах, обливают светом каждый городишко, каждую лужайку, каждую прогалину, придавая всему веселый, радостный вид, — тогда вы плывете в волшебном царстве.

Но когда моросит дождь и капли его падают в тусклые свинцовые волны с жалобным звуком, напоминающим тихий плач женщины где-нибудь в темной комнате; когда мрачные, безмолвные леса, закутавшись в седой туман, возвышаются на берегу, точно духи, молчаливые духи с полными упрека глазами, призраки дурных дел, тени забытых друзей, — тогда это заколдованная река в царстве скорби.

Солнечный свет — жизненная сила природы. Без него Мать-Земля глядит на нас таким мрачным, мертвенным взором! Тогда нам тяжело оставаться с нею наедине, она точно не знает нас и не заботится о нас. Она подобна вдовице, потерявшей горячо любимого супруга; напрасно дети целуют ей руки и стараются заглянуть ей в глаза — им не удается вызвать улыбку на ее уста.

Весь день мы гребли под дождем, и что это была за работа! Никакого удовольствия, одни огорчения. Сначала мы старались убедить себя, что ненастье нас радует. Мы говорили: все-таки это перемена, приятно видеть реку и в такой обстановке; никто из нас не ожидал, что погода все время будет хорошая, да никто и не желал этого. Мы доказывали друг другу, что природа прекрасна, даже когда плачет.

Гаррис и я положительно приходили в восторг от всего окружающего. Мы даже спели песню про цыгана — про то, как чудесно ему живется на вольном воздухе, с головой, открытой и для солнца, и для бури, и для всякого порыва ветра; как он радуется дождю, как полезен для него дождь и как он смеется над теми, кто не понимает прелести дождя.

Джорж воспринимал все это более трезво и развернул зонтик.

После завтрака мы натянули парусину, оставив свободное местечко на носу, чтобы выползать и осматриваться в случае надобности. Так мы проплыли девять миль и остановились на ночлег немного ниже Дэйского шлюза.

По правде сказать, и вечер не принес нам радости. Дождь моросил со спокойной настойчивостью. Все в лодке промокло, отсырело. Ужин оказался неудачным. Холодный пирог с говядиной не особенно привлекателен, когда вы не голодны. Я мечтал о горячей котлетке. Гаррис пробормотал что-то насчет камбалы под белым соусом и отдал остатки своей порции Монморанси. Тот отказался доедать, с обиженным видом встал и ушел на другой конец лодки. Джорж просил нас не мечтать вслух о других блюдах по крайней мере до тех пор, пока он не покончит со своей порцией, холодной да еще и без горчицы.

После ужина мы уселись за карты. Играли полчаса, причем Джорж выиграл четыре пенса (ему всегда везет в картах), а Гаррис и я соответственно проиграли по два пенса. После этого мы с Гаррисом прекратили игру: Гаррис заметил, что карточная игра приводит к очень нездоровому возбуждению, особенно если она тянется долго. Джорж предложил дать нам реванш, но мы с Гаррисом решили, что не следует бороться с судьбой.

Затем мы приготовили грог, уселись в кружок и стали отдыхать за беседой. Джорж рассказал об одном из своих знакомых, который переночевал однажды в лодке в точно такую же погоду и схватил горячку; никакие усилия врачей не могли спасти его — он скончался спустя десять дней. Был он человек молодой и собирался жениться. Джорж прибавил, что это одно из самых плачевных происшествий, какие только ему известны.

Этот рассказ напомнил Гаррису случай с его знакомым, который служил в армии и переночевал однажды в палатке возле Альдершота, в совершенно такую же ночь, как сегодняшняя, а утром оказался калекой на всю жизнь. Гаррис обещал сводить нас к нему, когда приедем в Лондон; он был уверен, что наши сердца просто кровью обольются при виде этого бедолаги.

Далее наша беседа естественно перешла к разного рода простудам, лихорадкам, горячкам, к воспалению легких, бронхиту... Гаррис заметил, что будет ужасно, если кто-нибудь из нас заболеет в эту ночь: где мы добудем доктора?

После такого разговора чувствовалась потребность в каком-нибудь развлечении, и я в минуту слабости попросил Джоржа взять свою балалайку и спеть комическую арию.

Должен сознаться, Джорж не заставил себя упрашивать. Он не прибегал к традиционным отговоркам — вроде той, например, что якобы забыл свой инструмент дома. Нет, он тотчас вытащил балалайку и стал наигрывать «Черные глазки».

До этого вечера я всегда считал «Черные глазки» веселой арией, и меня поразил характер мрачного отчаяния, который она получила в исполнении Джоржа. Он испускал такие плачевные звуки, что мы с Гаррисом хотели броситься друг другу в объятия и зарыдать. Только великим усилием воли удержали мы слезы и молча слушали заунывный напев.

Наступила очередь хора. Мы вновь сделали отчаянное усилие, стараясь развеселиться. Мы наполнили стаканы, Гаррис затянул дрожащим от волнения голосом, а мы с Джоржем подхватили:

О черные глазки,,
Волшебные сказки!
Какое веселье...

Тут мы оборвали себя. Невыразимая скорбь, которую Джорж вложил в это веселье, была нам решительно не по силам в нашем угнетенном состоянии. Гаррис всхлипнул, как малое дитя. Монморанси завыл так отчаянно, что я испугался, как бы он не издох от разрыва сердца или глотки.

Джорж хотел попробовать спеть другую арию. Он сказал, что если ему удастся попасть в тон, то, по всей вероятности, она не будет такой печальной. Но большинство восстало против этого опыта.

Так как заняться было нечем, мы улеглись спать, то есть разделись и проворочались на дне лодки часа три-четыре; наконец забылись беспокойным сном, а в пять утра были уже на ногах и принялись за завтрак.

Второй день был совершенно такой же, как первый. Дождь моросил без перерыва, а мы сидели в непромокаемых пальто под парусиной и медленно плыли вниз по течению. Один из нас — не помню, кто именно, но сдается мне, что это был я сам, — попытался напомнить о цыгане и о привольной жизни детей природы, но без всякого успеха. Что Нас мочит дождь, было слишком ясно и без песни.

В одном только пункте все мы были согласны: несмотря ни на какие невзгоды, мы претерпим все до конца. Ведь мы решили отправиться по реке на две недели для собственного удовольствия — и должны исполнить наше решение. Если такое удовольствие убьет нас, тем хуже. Конечно, это будет прискорбно для наших друзей и родственников, но ничего не поделаешь! Мы считали, что уступить непогоде при нашем климате — значило бы создать самый нежелательный прецедент.

— Всего два дня осталось потерпеть, — сказал Гаррис, — а мы молоды и сильны. В конце концов мы, может быть, и доберемся благополучно.

Около четырех часов пополудни мы стали толковать о ночлеге. Мы были в то время у Горинга и решили провести ночь в гостинице в Пангберне.

— Еще один приятный вечер, — пробормотал Джорж.

Мы уселись и стали обдумывать план действий. Мы прибудем в Пангберн к пяти часам. К половине седьмого закончим обед. Затем можем погулять под дождем по деревне или посидеть в закопченной гостиной, читая календарь.

— Да, в Альгамбре-то было бы веселее, — заметил Гаррис, высунув голову наружу и осматривая небо.

— Особенно если закончить ужином у ***... [Превосходный маленький ресторан возле ***. Там вы можете получить за три шиллинга шесть пенсов отличный французский обед или ужин с бутылкой хорошего вина, — только я не так глуп, чтобы указать его вам. — Джером], — прибавил я почти бессознательно.

— Я жалею, что нас занесло в эту лодку, — откликнулся Гаррис.

Затем наступило молчание.

— Если у нас нет желания заполучить горячку в этом поганом старом корыте, — заметил наконец Джорж, оглядывая лодку с самым недоброжелательным выражением лица, — то можно бы вспомнить, что от Пангберна после пяти вечера идет поезд и что он мог бы доставить нас в Лондон как раз к ужину.

Никто ему не ответил, но мы взглянули друг на друга и каждый из нас увидел отражение своих собственных преступных мыслей на лице соседа. Мы молча собрали поклажу. Мы взглянули вверх по реке, потом взглянули вниз по реке: ни души.

Двадцать минут спустя три человеческие фигуры, сопровождаемые сконфуженной, судя по ее виду, собакой, пробирались от жилища лодочника к железнодорожной станции, каждый в нижеописанном неизящном и нечистом костюме: черные кожаные сапоги, грязные; матросская фланелевая одежда, очень грязная; коричневая поярковая шляпа, скомканная; макинтош, мокрый; зонтик.

Мы обманули лодочника в Пангберне. Мы не сказали ему, что бежим от дождя. Мы оставили на его попечение лодку со всей поклажей и велели приготовить ее назавтра, к девяти утра.

— Если же, — прибавили мы, — что-нибудь помешает нам вернуться, то мы напишем.

В семь часов вечера мы были в Падингтоне и отправились прямехонько в ресторан, о котором я говорил; там перекусили, заказали ужин и, оставив Монморанси, продолжили путь к Лейчестер-скверу.

Там мы привлекли всеобщее внимание. Когда мы потребовали билеты в «Альгамбру», кассир направил нас в Кэстль-Стрит, прибавив, что мы опоздали на полчаса. Не легко было нам убедить этого господина, что мы вовсе не всемирно известные жонглеры с Гималайских гор. Наконец он взял наши деньги и пропустил нас.

Внутри мы тоже имели большой успех. Наши бронзовые лица и живописные одежды вызывали у всех изумление. Мы были предметом любопытных взглядов и чрезвычайно гордились этим.

После первого балета мы ушли и направились обратно в ресторан, где нас ожидал ужин.

Не стану скрывать, этот ужин доставил нам много удовольствия. Десять дней подряд мы питались почти исключительно холодной говядиной, пирогами, хлебом и пастилой. Это, конечно, хороший, полезный режим, но в нем не было ничего возбуждающего. Аромат бургундского, запах французских соусов, вид белых скатертей стали желанными гостями в жилище нашего внутреннего человека.

Некоторое время мы жевали молча, а потом, когда смогли оставить вилку и нож и принять более свободную позу, откинулись на спинки стульев, вытянули ноги под столом, уронили салфетки на пол — и так сидели, в кроткой задумчивости, с полными стаканами в руках.

Затем Гаррис, сидевший у окна, отдернул штору, чтобы взглянуть на улицу. Тусклые фонари мерцали в тумане; дождь упорно барабанил в окна; запоздалые прохожие плелись, скрючившись под зонтиками; женщины подбирали юбки.

— Ну, — сказал Гаррис, поднимая стакан для произнесения тоста, — наша поездка удалась, и я сердечно благодарен старушке Темзе. Но, можно сказать, мы вовремя закончили. Пора всем троим проститься с нашей лодкой.

Монморанси, стоявший на задних лапах перед окном, вперив взоры в ночную тьму, приветствовал этот спич коротким и одобрительным лаем.




www.jeromekjerome.ru © Север Г. М., 2010